Скачать:TXTPDF
Призраки. Повесть с продолжением. Михаил Юрьевич Лермонтов, Князь Индостанский

можно создать истинно-художественное произведение механическим собиранием подробностей, вроде того, как приготовляется винегрет или окрошка. И тогда, конечно, будет безразлично, пишет ли произведение один, два или десять человек: лишь бы между ними состоялось грубое соглашение относительно самой фабулы и характеров действующих лиц, причем характеры эти обрисовываются самыми топорными выражениями, вроде следующих: «человек горячий, злой, флегматический, добрый» и т. д. А иногда так и еще лучше: скажут про человека, что он «южанин» и только. Это уже география какая-то…

Все засмеялись.

— Да, это люди именно бездарные, — сказал профессор чистой математики. — Поразительна неспособность их понимать тонкие черты и оттенки. Что-то базарное, фабричное есть в них. Лишь бы подделаться под настоящее художественное произведение, как подделывают машинные кружева под настоящие, да сбыть поскорее свой дрянной товар на толкучем рынке литературы!

— И удивительно, — сказал опять учитель русского языка, — как это публика не замечает того, что произведения этого рода преисполнены противоречий и несообразностей — именно оттого, что они писаны разными лицами! Ведь это так ясно при сколько-нибудь внимательном чтении…

— Ну, при внимательном чтении, — сказал смеясь «независимый писатель», — такие противоречия и несообразности становятся ясными даже и в произведениях, написанных одним и тем же лицом.

Все опять засмеялись и согласились с тем, что это обыкновенно так и бывает.

— И однако, — заговорил вдруг дотоле молчавший шахматный игрокчеловек одаренный оригинальным складом ума и живым воображением, — и однако, возможно и истинное творчество в сотрудничестве.

Все с любопытством оглянулись на него; зная его самобытный образ мыслей, все с нетерпением и удовольствием ожидали от него какого-нибудь нового, замечательного парадокса.

— Каким образом? — сказали иные.

— Я того мнения, — ответил шахматный игрок, — что всякое истинно-художественное произведение не есть произвольный вымысел художника, хотя бы и очень разумно, последовательно составленный. Я того мнения, что каждое истинно-художественное произведение есть только снимок с действительной, реальной, самостоятельно вне воображения художника существующей идеи. А если так, то почему бы два различные художника не могли увидеть и описать одну и ту же идею, как два различные зоолога могут изучить и описать одно и то же животное?

Все молчали в раздумий. Я, с своей стороны, размышлял так: этот парадоксесть ли он самый крайний материализм или самый крайний идеализм? С одной стороны, идея несомненно есть нечто абсолютно духовное, но с другой стороны, она существует, по этому взгляду, независимо, как вещь, но, и потому реальна и может быть изучаема, как действительное, например, животное. Конечно: крайние противоположности стоят часто ближе друг к другу, чем мы это думаем обыкновенно — противоположности сходятся. Притом: абсолютная победа идеализма над материализмом не состоит ли именно в полном признании последнего во всем его объеме, т. е. в признании всех его законных требований, причем и обнаружится его ограниченность?..

— Укажите, однако, хотя один пример такого истинного сотрудничества, — сказали иные.

— Таких примеров много, — ответил шахматный игрок, защищая свою мысль — Но по странному совпадению, которого я не могу считать случайным, разговор этот зашел как раз для меня кстати. Дело в том, что я принес с собою написанное мною окончание известного отрывка Лермонтова, — отрывка, начинающегося словами: «У графини В… был музыкальный вечер» — и прерывающегося на словах: «Он решился». Я утверждаю, что я видел — внутренним чувством — ту же действительную идею, на которую смотрел и Лермонтов, сочиняя свой отрывок. Если вы, господа, расположены уделить мне не более получаса вашего внимания, я прочту вам сейчас же свое окончание, а вы потом откровенно скажите мне о нем свое мнение. Вы заметите, конечно, что окончание это писано не Лермонтовым, — как это и естественно. Различие это должно отнести к особенности авторов. Но что и Лермонтов, и я описываем одно и то же, в этом, я уверен, никто не усу-мнится из вас…

— Ах, пожалуйста! Сделайте одолжение, прочтите. Это чрезвычайно интересно! — раздались голоса.

— В таком случае, — сказал шахматный игрок, обращаясь ко мне, — я попрошу у вас первый том сочинений Лермонтова: необходимо возобновить этот отрывок в вашей памяти.

Я принес книгу; шахматный игре нашел отрывок, придвинул к себе лампу и начал читать. Прочтя последние слова отрывка: «Он решился» — он вынул из бокового кармана своего пиджака рукопись и продолжал:

<…>

Шахматный игрок свернул рукопись и положил ее обратно в боковой карман.

Все присутствующие молчали; все были под обаянием только что слышанного. Несмотря на необузданную призрачность и как бы безумие рассказа, все чувствовали, что в нем заключается такая правда, которая, раз коснувшись только души, уже никогда не может забыться.

Разговор не клеился. Все чувствовали как бы какую-то эстетическую полноту в душе, — полноту, при которой не хочется говорить. И замечательно, что никто не вспомнил того повода, по которому был прочитан этот рассказ: все думали о самом рассказе.

Скоро все стали прощаться и уходить, как бы желая наедине обдумать слышанное.

В прихожей я подошел к шахматному игроку и спросил его:

— Вы издадите этот рассказ?

— Не имею ни малейшего желания. Вы знаете, что я ничего не печатаю.

— В таком случае, подарите ваш рассказ мне.

— На что он вам нужен?

— Я издам его.

— Пожалуй. Но прошу вас не выставлять под ним моего имени.

И с этими словами шахматный игрок вынул из кармана свою рукопись и передал ее мне…

По желанию автора, она появляется теперь без его имени.

1885 года, 18 октября, с. Ольхов-Колодезь.

Небольшие, но существенные различия, помимо разбивки текста, имеются и в центральной части рассказа, где повествуется о безумной любви Лугина к призрачной женской тени, готовности поставить на кон собственную душу, роковой игре со стариком и окончательном исчезновении призраков. Можно заметить, к примеру, что текст 1897 г. всемерно подчеркивает механистичность, автоматичность призрака-«портрета», лишая его «сатанинских» черт:

В ответ на это восклицание дверь гостиной начала тихо и беззвучно отворяться…

(1885)

Голос его гулко и дико отозвался в гостиной и замер. И вот, дверь гостиной начала вдруг тихо и беззвучно отворяться…

(1897)

И вдруг на одно только короткое мгновение вспыхнула в них какая-то сатанински-злобная решимость.

(1885)

И вдруг, на одно только короткое мгновение, вспыхнула в них какая-то страшно-подозрительная злоба.

(1897)

Лугин смотрел на него в оцепененном изумлении. Но вдруг почувствовал он новый прилив злобной радости.

(1885)

Лугин смотрел на него в оцепененном изумлении с тем чувством, с каким мы смотрим на новый, непонятный нам физический опыт.

Нельзя ли оставить эти отвратительные механические секреты! — сказал он потом. — Довольно того, что люди не могут обойтись без них, чтобы жить!

Но вдруг почувствовал он новый прилив злобной радости.

(1897)

При этих словах Лугина в стеклянных глазах старика снова сверкнула вдруг, точно молния, сознательная, сатанинская злоба.

(1885)

При этих словах Лугина, в стеклянных глазах старика, снова сверкнула вдруг точно молния, сознательная, подозрительная злоба.

(1897)

призрак вдруг сделал какую-то странную гримасу и громко два раза щелкнул зубами.

(1885)

призрак вдруг сделал какую-то странную гримасу и оскалил зубы…

(1897)

А не демон тот, кто из любви к женщинам, из жажды «мгновенного наслаждения, безумного и преступного», отрекается от всего святого, от вечного, от бесконечного, от бессмертного, от души и Бога?

(1885)

А не демон тот, кто из любви к женщинам, из жажды «мгновенного наслаждения, безумного и преступного», отрекается от всего святого, от вечного, от бесконечного, от бессмертного?

(1897)

В тексте 1897 г. опущены красноречивые фразы, подчеркивающие саморазрушительную устремленность Лугина к гибели:

Он медленно перевел взгляд свой на рюмку…

Какое-то острое и мучительное наслаждение вошло в его душу. В этой возможности сейчас:, сию минуту истребить себя было что-то невыразимо обольстительное для души его.

(1885)

Он медленно перевел взгляд свой на рюмку…

(1897)

Объятия Лугина и девушки-призрака, очевидно, показались в 1897 г. чересчур эротическими:

А она, эта призрачная женщина, смотрела теперь на него страстным, зовущим взглядом. Ее трепещущие, полуоткрытые уста были, казалось, влажны и просили поцелуя. Невыразимая, страстная, томная нега во всей склоненной и будто изнеможденной фигуре ее звала и обольщала… <…>

— Целуй, целуй меня! Обнимай меня! — тихо, как дыхание ветра, заговорила вдруг призрачная женщина, привлекая к себе Лугина и будто вся изнемогая от истомы счастья.

С воплем блаженства бросился к ней Лугин, обнял и крепко, почувствовал теплое, осязательное, трепещущее тело ее в своих объятьях, почувствовал вздымающуюся трепетным дыханием грудь ее и…

(1885)

А она, эта призрачная женщина, смотрела теперь на него страстным, зовущим взглядом. <…>

— Целуй, целуй меня! Обнимай меня! — тихо, как дыхание ветра, заговорила вдруг призрачная женщина.

С воплем блаженства бросился к ней Лугин, обнял ее крепко.

(1897)

Наконец, адский хохот, оглашающий комнату в финале жуткой игры, сменился «хихиканьем», а в тексте вместо необоримой дьявольской силы возник проказливый и туповатый «бесенок»:

Страстный крик отчаянья огласил вдруг комнату: призраки исчезли, и послышался громкий, сатанинский хохот

(1885)

Страшный крик отчаяния огласил комнату: призраки исчезли, и в комнате послышалось вдруг какое-то странное хихиканье: нельзя было сомневаться, что это смеется низкий и подлый бесенок, способный понимать, но не способный чувствовать ничего великого.

(1897)

Возникает впечатление, что автор или редактор текста 1897 г. задался целью вытравить из произведения черты романтической «страшной повести», всю «необузданную призрачность и как бы безумие». Эта установка достаточно откровенно разъясняется в «Предисловии издателя»: задачапревратить фантастический текст в психологический портрет современного «мистика» на фоне модных оккультных увлечений.

Когда я прочел все эти повести и рассказы, они показались мне в высшей степени замечательными, если, быть может, и не сами по себе, то, по крайней мере, как «психологические факты» души их автора, который мог бы служить характерным представителем того типа «мистика», для которого «мистицизм» не есть надуманная теория, а единственно возможное настроение души, которым он живет на свой риск и страх, направляясь иногда по совершенно ложным путям.

Печатаю на первый раз только один рассказ из всех полученных мною повестей и рассказов, в надежде со временем издать их все. Считаю это своевременным, ввиду того интереса к «оккультизму», который так неожиданно ожил вновь в нашем образованном обществе за последнее время.

(1897)

Возможно предположить, конечно, что Соколов — ставший трезвомыслящим земским деятелем — спустя 14 лет по написании почему-то решил издать свое произведение, подвергнув его столь радикальной правке. Отказался ли он от оккультно-спиритических исканий юности, подписав им приговор самоубийством «князя Индостанского»?

Возможно и другое: рукопись «Призраков», предназначенную некогда к печати и завалявшуюся по какой-то причине в издательских закромах, нашел, отредактировал и опубликовал тот или иной беллетрист.

И третье — перечитаем внимательно «Предисловие издателя» 1897 г.:

Когда прошло первое потрясение, которое я испытал по получении страшного известия, я вспомнил последний, проведенный вместе с ним вечер, вспомнил прочитанный им рассказ, и мне стало

Скачать:TXTPDF

можно создать истинно-художественное произведение механическим собиранием подробностей, вроде того, как приготовляется винегрет или окрошка. И тогда, конечно, будет безразлично, пишет ли произведение один, два или десять человек: лишь бы между