тебя отнимут у бедной Ольги…
– Ты прекрасна! – что за пустой страх?.. Ты моя – моя…
– Не раба! Надеюсь!
– Больше, сокровище!
– О мой милый… целуй, целуй меня… я не хочу быть сокровищем скупого… – пускай мне угрожают адские муки… надобно же заплатить судьбе… я счастлива! – не правда ли?
– Ты счастлива! – позволь мне обнять тебя – крепче, крепче…
– Почему же нет! Отдав тебе душу, могу ли отказать в чем-нибудь.
– Эти волосы… прочь их! – вот так… чтоб твой поцелуй и мой слились в один…
– Боже, боже… теперь умереть… О! Зачем не теперь?
Глава XIII
– Друг мой, Ольга, есть бог на небесах, – есть на земле счастье…
– Дай бог тебе счастье, если ты веришь им обоим! – отвечала она, и рука ее играла густыми кудрями беспечного юноши; их лодка скользила неприметно вдоль по реке, оставляя белый змеистый след за собою между темными волнами; весла, будто крылья черной птицы, махали по обеим сторонам их лодки; они оба сидели рядом, и по веслу было в руке каждого; студеная влага с легким шумом всплескивала, порою озаряясь фосфорическим блеском; и потом уступала, оставляя быстрые круги, которые постепенно исчезали в темноте; – на западе была еще красная черта, граница дня и ночи; зарница, как алмаз, отделялась на синем своде, и свежая роса уж падала на опустелый берег Суры; – мирные плаватели, посреди усыпленной природы, не думая о будущем, шутили меж собою; иногда Юрий каким-нибудь движением заставлял колебаться лодку, чтоб рассердить, испугать свою подругу; но она умела отомстить за это невинное коварство; неприметно гребла в противную сторону, так что все его усилия делались тщетны, и челнок останавливался, вертелся… смех, ласки, детские опасения, всё так отзывалось чистотой души, что если б демон захотел искушать их, то не выбрал бы эту минуту; – Ольга не считала свою любовь преступлением; она знала, хотя всячески старалась усыпить эту мысль, знала, что близок ужасный, кровавый день… и… небо должно было заплатить ей за будущее – в настоящем; она имела сильную душу, которая не заботилась о неизбежном, и по крайней мере хотела жить – пока жизнь светла; как она благодарила судьбу за то, что брат ее был далеко; один взор этого непонятного, грозного существа оледенил бы всё ее блаженство; – где взял он эту власть?..
– Будет ли конец нашей любви! – сказал Юрий, перестав грести и положив к ней на плечо голову; – нет, нет!.. – она продолжится в вечность, она переживет нашу земную жизнь, и если б наши души не были бессмертны, то она сделала бы их бессмертными; – клянусь тебе, ты одна заменишь мне все другие воспоминанья – дай руку… эта милая рука; – она так бела, что светит в темноте… смотри, береги же мой перстень, Ольга! – ты не слушаешь? Не веришь моим клятвам?
Вместо ответа она запела вполголоса следующую песню:
Воет ветер,[8]
Светит месяц:
Девушка плачет –
Милый в чужбину скачет;
Не замолкнут:
Месяц погаснет,
Милый изменит!
Прочь эту песню, – воскликнул Юрий, – кто тебя ее выучил.
– Никто, сама.
– Не верю. – Разве ты во мне сомневаешься!..
– Нет; – однако ты слишком обещаешь – мы скоро расстанемся… а там –…там…
– О, если только это пугает тебя, то знай… я скоро не поеду… я пробуду здесь еще три месяца…
– Три месяца! Боже! – она содрогнулась; – ее сердце облилось холодом.
– А потом, – сказал Юрий, стараясь ее утешить и не понимая значения этого: боже! – потом съезжу в полк, возьму отставку, и возвращусь опять к тебе… тогда ты будешь моею, вопреки всем ничтожным предрассудкам. – Если даже мой отец захочет разлучить нас, если… о – нет! – он дал мне жизнь, а ты меня даришь миллионом жизней в каждой улыбке…
– Три месяца, три месяца, – и несколько дней, – повторяла не слушая Ольга… ее ум остановился на этой пагубно неизменной мысли.
Они причалили к берегу… уж было очень темно; деревенская церковь с своей странной колокольней рисовалась на полусветлом небосклоне запада подобно тени великана; и попеременно озаряемые окна дома одни были видны сквозь редкий ветельник.
Они шли под руку; молча, – вдоль по узкой тропинке и, поровнявшись с разрушенной баней, вдруг услышали грубые голоса; – «посмотрим, что такое», – шепнул Юрий. Она машинально остановилась.
– Да скоро ли? – спросил первый голос.
– На днях; уж в округе начинается кутерьма. Да будет ли у вас готово, – сказал другой.
– Всё будет – уж это наше дело… одни только не смеем; и до вашего прихода будем молчать… воля твоя.
– Ну пожалуй.
– Да правда ли, что будут соль и хлеб давать даром…
– Не ведаю – только будет больно хорошо… а вино будет даром, из барских погребов… – тут несколько слов Юрий не расслушал.
– Да Вадим был у нас, – сказал первый голос…
При этом имени Ольга с необыкновенной силой увлекла за собою Палицына.
– Куда ты? – сказал он с удивлением: – что с тобою?..
– Скорей! Скорей! – больше она не могла выговорить.
– Это должны быть воры! – подумал Юрий и перестал дивиться ее испугу.
Пришедши домой, Ольга удалилась немедленно в свою комнату и заперлась.
Наталья Сергевна встретила сына и с улыбкой намекнула о его ночной прогулке; что за радость этой доброй женщине; теперь муж ее верно не решится погрешить против сына и жены в одно время; – «впрочем, – думала она, – молодым людям простительно шалить; а как седому старику таким вещам придти в голову, – знает царь небесный!..»
– Мы поедем завтра в монастырь, Юрьюшка, – сказала она вошедшему сыну; – Борис Петрович еще долго пропорскает… куда я рада, что ты не в него!..
И точно: предпочитая своей Наталье Сергевне медведей и собак, почтенный помещик не слишком льстил ее самолюбию, хотя у женщин 18 столетия оно не было так взыскательно, как у наших столичных красавиц.
Но век иной, иные нравы!
Глава XIV
В 8 верстах от деревни Палицына, у глубокого оврага, размытого дождями, окруженная лесом, была деревушка, бедная и мирная; построенная на холме, она господствовала, так сказать, над окрестностями; ее серый дым был виден издалека, и солнце утра золотило ее соломенные крыши, прежде нежели верхи многих лип и дубов. Здесь отдыхал в полдень Борис Петрович с толпою собак, лошадей и слуг; – травля была неудачная, две лисы ушли от борзых и один волк отбился; в тороках у стремянного висело только два зайца… и три гончие собаки еще не возвращались из лесу на звук рогов и протяжный крик ловчего, который, лишив себя обеда из усердия, трусил по островам с тщетными надеждами, – Борис Петрович с горя побил двух охотников, выпил полграфина водки и лег спать в избе; – на дворе всё было живо и беспокойно; собаки, разделенные по сворам, лакали в длинных корытах, – лошади валялись на соломе, а бедные всадники поминутно находились принужденными оставлять котел с кашей, чтоб нагайками подымать их. День был ясен и свеж; северный ветер гнал отрывистые тучки по голубым сводам неба, и вершины лесов шумели, подобно водопаду, качаясь взад и вперед.
Между тем слуги, расположась под навесом, шепотом сообщали друг другу разные известия о самозванце, о близких бунтах, о казни многих дворян – и тайно или явно почти каждый радовался… Это были люди, привыкшие жить в поле, гоняться за зверьми и неспособные к мирным чувствам, к сожалению и большой приверженности; вино, буйство, охота – их единственные занятия – не могли внушить им много набожных мыслей; и если между ними и был один верный, честный слуга, то из осторожности молчал или удалялся. Однажды дошли как-то эти слухи до Бориса Петровича: «вздор, – сказал он, – как это может быть?..» Такая беспечность погубила многих наших прадедов; они не могли вообразить, что народ осмелится требовать их крови: так они привыкли к русскому послушанию и верности!
– Ты помнишь, недавно, когда барин тебя посылал на три дни в город, – здесь нам рассказывали, что какой-то удалец, которого казаки величают Красной шапкой, всё ставит вверх дном, что он кум сатане и сват дьяволу, ха-ха-ха! – что будто сам батюшка хотел с ним посоветаться! Видно хват, – так говорил Вадиму старый ловчий по прозванию Атуев, закручивая длинные рыжие усы.
– Я его знаю, – отвечал Вадим с улыбкой, – и вы его скоро увидите! В этих словах было столько уверенности, столько убедительной твердости, что поневоле старый ловчий вздрогнул. «Ты черт или Гуммель»,[9] – сказал Фильд, когда в первый раз услыхал этого славного артиста; Атуев не сказал, но подумал почти то же самое.
– Когда! – воскликнули многие; и между тем глаза их недоверчиво устремлены были на горбача, который, с минуту помолчав, встал, оседлал свою лошадь, надел рог – и выехал со двора.
Удивленная толпа смотрела ему вслед, и по частому топоту они догадались, что Вадим пустился вскачь.
Куда? Зачем? – если б рассказывать все их мнения, то мне был бы нужен талант Вальтер-Скотта и терпение его читателей.
Густым лесом ехал Вадим; направо и налево расстилались кусты ореховые и кленовые, меж ними возвышались иногда высокие полусухие дубы, с змеистыми сучьями, странные, темные – и в отдалении синели холмы, усыпанные сверху донизу лесом, пересекаемые оврагами, где покрытые мохом болота обманчивой, яркой зеленью манили неосторожного путника. Вадим ехал скоро, и глубокая, единственная дума, подобно коршуну Прометея, пробуждала и терзала его сердце; вдруг звучная, вольная песня привлекла его внимание; он остановился; прислушался… песня была дика[10] и годилась для шума листьев и ветра пустыни; вот она:
Моя мать родная –
Кручинушка злая;
Назывался судьбой.
Мои братья хоть люди
Не хотят к этой груди
Им стыдно со мною,
С бедным сиротою,
Но мне богом дана
Молодая жена,
Вольность-волюшка,
Воля милая,
Несравненная,
Неизменная;
С ней нашлись другие у меня
А братья мои в лесах
Березы да сосны;
Скачу ли я на коне,
Степь отвечает мне,
Брожу ли поздней порой,
Небо светит луной;
Призывая под тень,
Машут издали руками,
Кивают мне головами,
Как мир необъятное!
Так пел казак, шагом выезжая на гору по узкой дороге, беззаботно бросив повода и сложа руки. Конь привычный не требовал понуждения; и молодой казак на свободе предавался мечтам своим. Его голос был чист и полон, его сердце казалось таким же.
Не песня, но вид казака сильно подействовал на Вадима; он ударил себя в лоб