марша:
Персидский шах его почтил,
Стал “Голос” старца бесподобен,
Он “Льва и Солнца” получил
За то, что льву он доблестью подобен,
И солнце разумом затмил,
Затмил, затмил, затмил! —
И с этим мы уходим; сцена остается темною, и на ней у столбов одни бесчестные, – заключил Термосёсов и вдруг, быстро поднявшись, взял Омнепотенского за плечи и сказал:
– Ну так приноси сейчас сюда бумагу и пиши.
– Что писать? – осведомился Омнепотенский.
– Приноси: я скажу тогда. Пойди-ка сюда в уголок!
– Вот что напишешь, – заговорил он на ухо Омнепотенскому. – Все, что видел и что слышал от этого Туганова и от попа, все изобрази и пошли.
– Куда? – осведомился, широко раскрывая от удивления свои глаза, Омнепотенский. Термосёсов ему шепнул.
– Что вы? Что вы это? – громко заговорил, отчаянно замахав руками, Омнепотенский.
– Да ведь ты их ненавидишь! – заговорил громко и Термосёсов.
– Ну так что ж такое!
– Ну и режь их.
– Да; но позвольте… я не подлец, чтоб…
– Что тако-ое? Ты не подлец?.. Так, стало быть, я у тебя выхожу подлец! – азартно вскрикнул Термосёсов.
– Я этого не сказал… – торопливо заговорил Омнепотенский, – я только сказал…
– Пошел вон! – перебил его, показывая рукою на двери, Термосёсов.
– Я только сказал…
– Пошел вон!
– Вы меня позвали, а я и сам не хотел идти… вы меня зазвали на лампопό…
– Да!.. Ну так вот тебе и лампопό! – ответил Термосёсов, давая Омнепотенскому страшнейшую затрещину по затылку.
– Я говорю, что я не доносчик, – пролепетал в своем полете к двери Омнепотенский.
– Ладно! Ступай-ка прогуляйся, – сказал вслед ему Термосёсов и запер за ним дверь.
Смотревший на всю эту сцену Ахилла неудержимо расхохотался.
– Чего это ты? – спросил его, садясь за стол, Термосёсов.
– Да, брат, уж это лампопό! Могу сказать, что лампопό.
– Ну а с тобой давай петь.
– Я петь люблю, – отвечал дьякон.
Термосёсов чокнулся с Ахиллою рюмками и, сказав “валяй”, – запел на голос солдатской песни:
Николаша – наш отец,
Мы совьем тебе венец.
Мы совьем тебе венец
От своих чистых сердец.
– Ну валяй теперь вместе; – и они пропели второй раз, но Ахилла вместо “чистых сердец” ошибся и сказал: “от своих святых колец”.
– “Сердец”, – крикнул ему гневно Термосёсов.
– Не все равно, колец?
– Каких колец?
– Ну, подлец, – пошутил Ахилла.
– Каких подлец? Ты что это, тоже?.. Как ты это смеешь говорить? А знаешь, я тебя за это… тоже этаким лампопό угощу?
Добродушный Ахилла думал, что Термосёсов с ним шутит и хотел взять и поднять Термосёсова на руки. Но Термосёсов в это самое мгновение неожиданно закатил ему под самое сердце такого бокса, что Ахилла отошел в угол и сказал:
– Ну, однако ж, ты свинья. Я тебе в шутку, а ты за что же дерешься?
– Да ты, скотина, знаешь ли, за кого ты эту песню пел? – гневно спросил Термосёсов.
– Почему я могу это знать? – отвечал весьма резонабельно Ахилла.
– Так вот, вперед знай: это про Некрасова пето “Николаша наш отец“ – это про Некрасова песня. А ты, небось, думал черт знает про кого? Ну вот теперь будешь знать, про кого. Хочешь если петь и пить, напиши сейчас, что я тебе стану говорить.
– Да я тебе что же за писарь такой?
– Писарь? Не писарь, а ты говорил, что тебе попова политика осточертела?
– Ну говорил.
– А напишешь штуку, и не будет попа.
– Да ты что же это такое говоришь? – вопросил, широко раскрывая глаза, Ахилла.
Он в самом деле ничего не понимал, куда это идет и к чему клонится, и простодушно продолжал:
– Это от лихорадки симпатию пишут, а ты что?
– Что? Вот что, – проговорил Термосёсов, убедясь в несоответственности Ахиллы для его планов, и вдруг, взяв со стола шляпу Ахиллы, бросил ее к порогу.
Ахилла молча посмотрел на Термосёсова и, подойдя к своей шляпе, нагнулся, чтобы поднять ее, но в это же мгновение получил такой оглушительный удар по затылку и толчок в спину, что вылетел за дверь и упал на дорожку.
Подняв голову, он увидел на дверях, из которых его вышвырнули, Термосёсова, который погрозил ему короткою деревянною лопатою, что стояла забытая в беседке, и затем скрылся внутрь беседки и звонко щелкнул за собою задвижкою двери.
Термосёсов остался с Данкою наедине. Неудачно заиграв сегодня на Варнаве и Ахилле, он решил утешить себя немедленной удачей в любви. Данка почувствовала это, затрепетала, и на этот раз совершенно недаром.
VIII
Ахилла едва отыскал свою палку, которую вслед за ним вышвырнул ему из беседки Термосёсов. Отыскивая в кустах эту палку, он с тем вместе отыскал здесь и Варнаву, который сидел в отупении под кустом на земле и хлопал посоловевшими и испуганными глазами.
– А, это ты, брат, здесь, Варнава Васильич! – заговорил к нему ласково дьякон. – Ведь лампопό-то какое! Ах ты, прах тебя возьми совсем-навсем! Пойдем его вдвоем вздуем сейчас!
– Нет, уж что!.. – протянул кое-как Омнепотенский.
– Отчего?
– Да у меня… смерть болова голит.
– Ну, “болова голит”… Опять начал: “Лимона Ивановна, позвольте мне матренчика”. Иди, – ничего, пройдет голова.
– Нет; что ж это… кулачное право… Я не хочу драться.
– Да что он тебе такое сказал обидное?
– Отчего же нельзя?
– Нельзя, потому что… вы теперь на него сердиты и вы… можете это рассказать кому-нибудь.
– Ну так что ж? Да, если он чему дрянному тебя учил, так отчего же этого и не рассказать?
– После… худые… худебствия… худые последствия это может иметь, – выговорил наконец Омнепотенский.
В это время, прежде чем Ахилла собрался ответить, в садовую калитку со двора взошел сам акцизный чиновник Бизюкин и, посмотрев на Ахиллу и на Омнепотенского, проговорил:
– Ну, ну, однако, вы, ребята, нарезались.
– Нарезались, – отвечал Ахилла, – да, брат, нарезались, могу сказать.
– Чем это вы? – запытал Бизюкин.
– Лампопό, брат, нас угощали. Иди туда, в беседку – там еще и на твою долю осталось.
– Осталось? – шутливо переспросил Бизюкин.
– Будет, будет, – на всех хватит.
– А вы, Варнава Васильич, что же все молчите?
– Извините, – отвечал, робко кланяясь Бизюкину, Варнава. – А что?
– Знакό лицомое, а где вас помнил, не увижу, – заплетая языком, пролепетал Варнава.
– Ну, брат, налимонился, – ответил Бизюкин, хлопнув рукою по плечу Варнаву и непосредственно затем спросил Ахиллу:
– А где же моя жена?
– Жена? А там она, в беседке.
– Что же, ее одну оставили?
– Да на что же мы ей? У них там лампопό идет.
– Да что вы помешались все, что ли, на этом лампопό? У кого, у них? С кем же она там?
– Она? Да там с ней Термосёсов.
Бизюкин без дальнейших рассуждений с приятной улыбкой на лице отправился к беседке, а Ахилла, нежно обняв рукою за талию Варнаву, повел его вон из саду.
Бизюкин не взошел в беседку, потому что в то самое время, когда он ступил ногой на первую ступеньку, дверь беседки быстро распахнулась и оттуда навстречу ему выскочила Данка, красная, с расширенными зрачками глаз и помятой прической. При виде мужа, она остановилась, закрыла руками лицо и вскрикнула:
– Ах!
– Чего ты, Дана? – спросил ее участливо муж.
– Не говори! ничего не говори!.. я все скажу… – пролепетала Данка.
– Ты взволнована.
– Нет, – отвечала она и, быстро сделав пять или шесть шагов до первой скамейки, опустилась и села.
В эту минуту из беседки вышел Термосёсов. Он, нимало не смущаясь, протянул Бизюкину обе руки и сказал:
– Здорово! Какой ты молодчина стал и как устроился! Хвалю! весьма хвалю! А более всего знаешь, что хвалю и что должен похвалить? Отгадай? Жену твою я хвалю! Это, брат, просто прелесть, сюпер, манифик и экселян![27]
– Скажи, пожалуй, как она тебе понравилась! – весело проговорил Бизюкин, пожимая руку Термосёсова.
Термосёсов поцеловал кончики своих пальцев и добавил:
– Да, брат, уж это истинно: “Такая барыня не вздор в наш век болезненный и хилый”.
– Дана, послушай, пожалуйста, как он тебя хвалит, – взывал к жене Бизюкин. – Слышишь, Данушка, он от тебя без ума, а ты… чего ты так?..
Он посмотрел на жену повнимательнее и заметил, что она тупит вниз глаза и словно грибов в траве высматривает. Она теперь хотя была уж вовсе и не так расстроена, как минуту тому назад, но все-таки ее еще одолевало смущение. Заметив, однако, что на нее смотрят, она поправилась, поободрилась и хоть не смела взглянуть на Термосёсова, но все-таки отвечала мужу:
– Я ничего. Что ты на меня сочиняешь?
– А ничего, так и давай пить чай. Я бы с дороги охотно напился.
Бизюкин, Термосёсов и Данка отправились в дом с тем, чтобы заказать себе утренний чай, и хотели прихватить с собою Ахиллу и Омнепотенского, о которых им напомнил Термосёсов и которых тот же Термосёсов тщательно старался отыскивать по саду, но ни Ахиллы, ни Омнепотенского в саду не оказалось, и Бизюкин, заглянувши из калитки на улицу, увидел, что дьякон и учитель быстро подходят к повороту и притом идут так дружественно, как они, по их отношениям друг с другом, давно не ходили.
Ахилла все вел под руку сильно покачивавшегося Омнепотенского и даже поправил ему на голове своей рукой сбившуюся шапку.
Так он его бережно доставил домой и сдал его с рук на руки его удивленной матери, а сам отправился домой, сел у открытого окна и, разбудив свою услужающую Эсперансу, велел ей прикладывать себе на образовавшуюся опухоль на затылке медные пятаки. Пятаков уложилось целых пять штук.
– Вот оно! Ишь, какая выросла! – проговорил Ахилла.
– Даже и шесть, отец дьякон, уложатся, – отвечала Эсперанса.
– Ну вот! Даже и шесть!
– Ах, ты этакая чертова нацыя, – подумал, относясь к Термосёсову, дьякон. – Это ежели он с первого раза в первый день здесь такие лампопό нам закатывает, то что же из него будет, как он оглядится, да силу возьмет?
И Ахилла задумался.
Данка же помочила одеколоном виски и через полчаса взошла совсем свободная в зал и села поить чаем запоздавшего домой мужа и поспешного Термосёсова.
IX
Из всех наших старогородских знакомых на другой день проснулась в хорошем расположении духа одна почтмейстерша. Остальные все чувствовали себя не по себе после порохонцевского пира. Не говоря об Ахилле и Омнепотенском, которые, вспомнив о вчерашнем термосесовском лампопό, опять ложились в подушки, – все находились не в своих тарелках: городничий кропотался, что просто невозможно стало гостей позвать, что сейчас не веселье, а споры да вздоры про политику; городничиха упорно молчала;