Скачать:TXTPDF
Чающие движения воды

раба,

А третья до гроба рабу покоряться.

Все эти три тяжкие доли теперь выпадали ей на ее пай, и ей еще было время отбросить их от себя, как честный человек отбрасывает от себя подкупную плату, но она решилась и с рабом повенчаться; решилась быть и матерью сыну раба; но и твердо решила зато, что не будет рабу покоряться.

Старый Город, по поводу этого решения, видел очень нарядную свадьбу Глафиры и будет свидетелем других таинств ее судьбы и жизни.

XIV. С рабом обвенчалась

Сама свадьба Глафиры, несмотря на всю ее пышность, не пророчила молодым никакого счастия. Невесту сердечный червяк доедал под корень.

Увидав, как сестра ласково чокнулась надпитым бокалом с ее мужем и ласково пожелала обоим им счастья, Глаша не выдержала и заплакала. Она взглянула на Маслюхина, который сидел рядом с ней, поворачивая свою круглую голову, в белых полисонах, и крутил за щекою язык; силы ее не стало оставаться за этим столом. Ей вспомнилось, как он так же бессмысленно сидел у них в день своего сговора и так же ворочал языком за скулою, а там, вдалеке, у двери, не сводя с него глаз, стояла Мила; как эта Мила тогда остановила пробегавшую мимо нее Глашу за рукав и молча указала ей глазами на жвачку отрыгающего жениха.

– Что? – спросила ее в ту минуту с нетерпением Глаша.

– Это будет твой муж, – отвечала тихо, но с немым ужасом Мила.

И вот он теперь действительно ее муж!..

– Мила, Мила! – воскликнула Глафира, схватив за обе руки сестру, которая, стоя в крытой стеклянной галерейке, тщательно выкладывала из жестяных форм на блюдо заливную рыбу. – Мила, друг мой!.. Милочка!

– Что ты, что ты, Глаша?

– Он мне противен… гадок… ненавистен…

– Полно, Глаша, разве мало так выходят, – отвечала Мила тихим и спокойным тоном, которого всего менее ожидала Маслюхина и который сразу облегчал до возможной степени ее душевные терзания. При одном воспоминании о том, что были, есть и будут другие женщины, несущие такое же горе, ей уже становилось менее ужасным ее собственное горе.

– Ты бы меня хоть побранила, – заговорила она, оправляясь и цалуя белые плечики Милы.

– За что, Глаша? Не от радости ты за него вышла.

– Да, да, мой друг, это правда.

– Ну, то-то и есть; не у всех, в самом деле, достанет силы все переносить… И ты… что уж теперь делать?.. ты действуй на него. Он мягкий, добрый, ты много можешь сделать. Горевать – это самое худшее.

Глаше этот разговор с сестрой дал много силы на перенесение ее возмутительного нового положения. Она обманывала себя и утешалась, что будет действовать, что она сделает из жвачного Маслюхина что-то сносное, непостыдное миру, что он преобразится и своим преображением удостоит самое ее, Глашу, доброго ответа на страшном судище Христовом, в пришествие которого она всегда верила.

Впечатлительную женщину это утешило: это дало ей по крайней мере средство себя обманывать; а это для нее было необходимо.

XV. И матерью сделалась детям раба

В самый короткий промежуток времени после своей свадьбы Глафира перешла целый ряд превращений, в которых не всегда узнавала самое себя и которыми удивляла как нельзя более всех ее окружающих. Она была сначала дней десять очень скучна и печальна; расстроенная, приходила она к сестре и к дяде, говорила мало и ни на что не жаловалась. Но прошло еще несколько дней, и она стала заговаривать о своей судьбе.

– Что ж, – говорила она сестре. – Я отлично знаю, что я никогда не буду счастлива, что я уже погубила себя навеки, но мне не было другого спасения.

Милочка выслушивала эти жалобы, не отвечая на них ни слова, и даже будто пропускала их мимо ушей, что до весьма сильной степени сердило и раздражало нетерпеливую Глашу. Однако прошел самый короткий срок, и оказалось, что Мила знала, почему она молчит и не знает никаких сочувствий, ибо как только на эти жалобы отозвались ее дядьи, так Глафира переменила тон и сказала:

– Ну, да уж все же мне теперь лучше, как прежде: по крайней мере, я теперь ни от кого ничего не терплю и не выслушиваю.

И Пизонский, и Пуговкин, слышавшие эти слова, ничего племяннице не отвечали, и она ушла домой, значительно успокоенная и правая в своих собственных глазах. С этих пор она очень долго не показывалась.

В это время с Глашею произошла новая перемена: она посадила мужа с собою в комнате и начала ему начитывать все, что она любила, что знала и в чем находила услаждение для своей тоски и пищу для своего любопытства.

Маслюхина это не занимало ни на волос; но он сидел перед женою и слушал.

– Что ж, ты своего чурилку выучила чему-нибудь? – спросил как-то Глашу Пуговкин.

Глаша обиделась.

– Что это такое за название чурилка? – отвечала она дяде. – Я думаю, у него имя есть.

Пуговкин сконфузился, а Пизонский помирил эту сцену, сказав:

– Это он, дитя, шутит, шутит, голубка, шутит.

– Да, но это, однако, довольно глупо, – отвечала Глаша и перестала говорить с дядями.

Через несколько времени Пуговкин опять провинился: он застал Глашу с мужем после обеда в густом малиннике и запел:

И вишню румяну

В жару раздавил.

Глаша выскочила на этот голос из своей засады и без обиняков сказала с азартом:

– Ах дядя, когда б вы знали, как это глупо!

– Да что ж глупо, когда это Пушкина! – отвечал Пуговкин.

– Хоть бы Голушкина, так все-таки очень глупо. Странность тоже! – продолжала она, фыркнув. – Что ж тут такое вы видите, что я с мужем была в малине.

– Да ничего же я, ничего и не видел, – отвечал, смеясь, Пуговкин. – А я чувствовал, понимаете меня, чувствовал.

Глафира дождалась, пока вышел из малины Маслюхин, взяла его при дяде под руку и пошла с ним к дому.

Ни Пуговкин, ни Мила еще никогда не видали между ними такого согласия: это даже похоже было на любовь, хотя это, конечно, была не любовь.

В эти счастливые дни Глафира начала считать себя героиней. Она беспрестанно делала себе комплименты за то, что исторгла себя из зависимого и, по ее мнению, униженного состояния, и о сестре своей, сносившей твердо и спокойно свою неблестящую долю, говорила не иначе, как об отчаянной трусихе. Глафире теперь доставляло невыразимое удовольствие проводить параллели между собою и сестрою и предсказывать Миле, что она непременно целый век проживет, как ей выпадет, и сама для себя никогда ничего не делает. Мила об этом или вовсе не спорила, или шутливо отвечала:

– Ну, слава богу, что ты зато для себя много сделала.

– Не много, а сколько можно было.

– Ну да; ну и прекрасно.

Младшая племянница Пизонского вообще никогда не придавала много значения сестриным выводам и не отстаивала себе в спорах с нею последнего слова, а потому новая роль Глафиры нимало не изменила их отношений. К году после того, как Глаша с рабом повенчалась, она успела сделаться матерью сына раба, но рабу действительно она не покорилась, или, лучше сказать, и покорилась, и не покорилась. У нее явилось много марсова духа, и она к этому времени уже поставила себя с мужем на военное положение. Правда, что у нее не было такта, нужного полководцу, и она не победила своего неприятеля ни в одном генеральном сражении, но зато сражалась с ним беспрестанно и в партизанских стычках вела свои дела с успехом. Целый год они с Маслюхиным то ссорились, то мирились, но второй год зато у них шел уже несколько ровнее: в этот год они только ссорились и не мирились вовсе, и в этот год у них родился второй сын. Третий год их жизни шел еще глаже: супруги в течение этого года совсем друг на друга не глядели: Глафира потому, что она не хотела глядеть на мужа, а муж потому, что он не смел на нее глядеть, не рискуя поднятием семейного карамболя; но и в этот год, как и в прежние годы, у Глафиры опять родился третий сын раба, и затем в семье Маслюхиных наступила полоса прочно организованного семейного ада. Наблюдая жизнь этих молодых супругов, сам Соломон не разобрал бы, кто больше терпел: жена ли, несшая тяжелое бремя присутствия невыносимого глупца мужа, или глупец муж, решительно недоумевавший, что такое происходит в его доме? что нужно его молодой жене и что мешает ей жить, как живут другие? Четвертое лето супружеской жизни застало Маслюхиных опять в новых отношениях: Митрофан стал отлынивать от дома, а Глаша несколько поумнее взялась за бразды правления и сосредоточила в своих руках всю домашнюю власть. Положение Глаши в доме становилось независимее; а с тем вместе положение Митроши падало. Он более не был ни мужем своей жены, ни хозяином своему дому. На его стороне не было никого: умные люди не любили его, как дурака, глупые люди не любили его за то, что он женился на Глаше, которую они за ее книжность почитали умною. У него было только два прибежища: первое – бакша Пизонского, где Маслюхин мог сидеть и со скуки вырезывать ножом из огурцов крестики и ведра; второе – свояченицын дом, или, лучше сказать, свояченицына комната. Мила и Пизонский не обижали дурака. Пуговкин тоже не оскорблял его, даже не пропускал случая рассмешить его и дал ему ласкательное имя «Фофан Фалелеич». Но, несмотря на то, что Пуговкин подтрунивал иногда над Маслюхиным, у него все-таки были и мягкости, которых Фофан Фалелеич не встречал у себя дома. Пуговкин, впрочем, относился к этому своему недалекому родственнику лучше многих людей, потому что он не стеснялся презрительными отзывами о нем Глаши и никогда не изменял своего обычного с ним обращения.

И вещее сердце сказало дурачку, куда ему преклонить свою скорбную головушку. Во все тяжкие минуты своей жизни он неотразимо стремился в комнату к Миле или еще всего чаще на бакшу к Пизонскому, где целые дни слонялся с места на место и сверлил из огурцов ведрышки, а со второго лета своего супружества даже нередко оставался там и ночевать. Улегшись с Пизонским на мягкой вершине сторожевого шалаша и уставя глаза в синее ночное небо, Маслюхин беспрестанно вздыхал и не спал до самого света. Другой раз он даже не утерпливал, ему нестерпимо было лежать, он вставал и бродил по блестящему росой огороду или садился на бережку и бил себе об лоб или о подбородок колпачки поддорожного щелкунчика. Это

Скачать:TXTPDF

раба, А третья до гроба рабу покоряться. Все эти три тяжкие доли теперь выпадали ей на ее пай, и ей еще было время отбросить их от себя, как честный человек