Скачать:TXTPDF
На ножах

лепестки мягкую шемахинскую кисть от пояса распашного капота из букетной материи азиатского рисунка. В организме ее было какое-то лихорадочное беспокойство, и потому, несмотря на едва заметную свежесть летнего вечера, в кабинете ее были опущены густые суконные занавесы, и в камине пылали беловатым огнем сухие березовые дрова.

Глафира Васильевна помещалась полусидя на низком мягком табурете и упиралась в белый мраморный откос камина ногой, обутой в простую, но изящную туфлю из алого сафьяна.

Он ей был не лишний: она в самом деле зябла, но вдруг чуть только всколыхнулась дверная портьера и вошедшая девушка произнесла: «Генрих Иваныч», Бодростина сейчас же вскочила, велела просить того, о ком было доложено, и пошла по комнате, высоко подняв голову, со взглядом ободряющей и смущающей ласки.

В портьере показался секретарь Ропшин: бедный и бледный, нескверный и неблазный молодой человек, предки которого, происходя от ревельских чухон, напрашивались в немецкие бароны, но ко дню рождения этого Генриха не приготовили ему ничего, кроме имени Ропшкюль, которое он сам переменил на Ропшин, чтобы не походить на чухонца. Он был воспитан пристойно и с удовольствием нес свои секретарские обязанности при Бодростине, который его отыскал где-то в петербургской завали, и в угоду одной из сердобольных дам, не знавших, куда пристроить этого белобрысого юношу, взял его к себе в секретари.

Очутившись в этом старом, богатом и барском доме, Ропшин немедленно впал в силки, которые стояли здесь по всем углам и закоулкам. У Глафиры Васильевны была своя партия и свои агенты повсюду: в конторе, в оранжереях, в поварских, на застольной и в прачечной. Глафира Васильевна не пренебрегала ни сплетней, ни доносом. Ропшин, в качестве лица, поставленного одним рангом выше камердинера и дворецкого, тоже был взят на барынину сторону, и он сам вначале едва знал, как это случилось, но потом… потом, когда он увидал себя на ее стороне, он проникся благоговейным восторгом к Глафире Васильевне: он начал тупить взоры при встрече с нею, краснеть, конфузиться и худеть. Глафира Васильевна не пренебрегала и этим: мальчик мог быть полезен, и ему был брошен крючок. Год тому назад этот двадцатидвухлетний молодой человек впервые взошел в кабинет Глафиры для передачи какого-то незначащего поручения ее мужа. В кабинете на ту пору сидели Лариса Васильевна и генеральша Синтянина. Юноша пришел в смущение при виде трех красивых женщин: он замялся, стал говорить, ничего не выговорил, поперхнулся, чихнул, и его маленький галстучек papillon[29] сорвался с пуговки и улетел в неведомые страны. У Ропшина задрожали колена и навернулись слезы. Синтяниной и Ларисе стало и смешно и жалко, но Глафире Васильевне это дало повод бросить крючок. Она, секунду не думая, оторвала один из бантиков своего капота и, подавая его Ропшину, сказала: «прекрасно! с этих пор вы за это будете мой цвет

Юноша поцеловал ее руку и вылетел бомбой, зацепившись за несколько стульев…

По прошествии десяти месяцев Ропшин доставил Глафире Васильевне копию с завещания Бодростина, вверенного его скромности, и был награжден за это прикосновением белого пальца Глафиры Васильевны к его подбородку.

Теперь он предстал к ней с другим докладом.

Он вошел, поклонился и застенчиво пролепетал банальную, французскую приветственную фразу. Она окинула его бровью, ласково улыбнулась и, взяв его за руку, подвела к стулу.

– Садитесь, Генрих, – сказала она, выпуская его руку и проходя далее по ковру своею развалистою походкой. – Что нового у нас?

– Михаил Андреевич везет завещание в Москву.

– Да-а?

– Он запечатал его в конверт и сдал мне.

– Вам? как это мило с его стороны.

Ропшин встал и хотел раскланяться.

– Куда же вы? – остановила его Бодростина.

– Я все сказал вам, – отвечал Ропшин и отозвался, что у него много дел.

– Ах, полноте, пожалуйста, с вашими делами: всех дел вовек не переделаешь. Скажите лучше мне: вы можете меня удостоверить, что эта бумага действительно приготовлена и везется в Москву?

– О, к сожалению, ничего нет легче: она со мной, в моем портфеле. Вы, может быть, желали бы ее видеть… я нарочно взял с собою.

– Да; я даже прошу вас об этом.

Ропшин вышел и, явясь через минуту, застал Глафиру Васильевну снова пред камином: ее опять, кажется, знобило, и она грелась в той же позе на том же табурете, на котором сидела до прихода Ропшина.

– Вы нездоровы? – робко спросил молодой человек, кинув на нее влюбленный, участливый взгляд.

– Немножко зябну.

Вечер свеж, – отвечал секретарь, доставая конверт из портфеля.

– Oui, le feu est un bon compagnon се soir,[30] – уронила она, зевая.

Глафира Васильевна взяла конверт, внимательно прочла надпись и заметила, что она никогда не знала, как подобные документы надписываются.

– Вот там, на столе, есть карандаш, – прошу вас, спишите мне эту надпись.

Ропшин встал и хотел взять конверт.

– Нет, вы пишите, я продиктую вам, – сказала Бодростина, и когда секретарь взял карандаш и бумагу, Глафира Васильевна прочитала ему надпись и затем бросила конверт в огонь и, встав, заслонила собою пылающий камин.

Ропшин остолбенел, но потом быстро бросился к ней, но был остановлен тихим, таинственным «т-сс», между тем как в то же самое время правая рука ее схватила его за руку, а белый мизинец левой руки во всю свою длину лег на его испуганные уста.

– Вы не употребите же против меня силы, да и это теперь было бы бесполезно, вы видите, конверт сгорел. Берите скорее точно такой другой и делайте на нем ту же надпись. Они должны быть похожи как две капли воды.

– Что же я положу в другой конверт?

– Вы положите в него… лист чистой бумаги.

Великий Боже!

– Не ужасайтесь, бывают дела гораздо страшнее, и их люди бестрепетно делают для женщин и за женщин, – это, надеюсь, еще далеко не тот кубок, который пили юноша, царь и пастух в замке Тамары.

– Вы можете еще шутить!

Нимало, вам не грозит никакая опасность! что бы ни случилось, вы можете отвечать, что это ошибка и только.

– Я потеряю мое место.

Очень может быть, но о таких вещах пред женщиной не говорят.

И с этим Бодростина, не давая опомниться Ропшину, достала из его портфеля пачку конвертов и сунула в один из них загодя приготовленный, исписанный лист, – этот лист было старое завещание.

– Не стойте посреди пути: минуты дороги. Где печать? – спросила она живо.

Ропшин молча вынул из кармана гербовую печать, которою Глафира Васильевна собственною рукою запечатала конверт и сказала: «надпишите!»

Секретарь сел и взял перо, но рука его тряслась и изменяла ему.

– Прежде немножко успокойтесь, – вы очень взволнованы, вас надо вылечить, бедный ребенок, – и с этим она обняла его и поцеловала.

Ропшин закрыл рукой глаза и зашатался.

Бодростина отвела его руку и взглянула ему в глаза спокойным, ничего не говорящим взглядом.

– Comptez-vous cela pour rien?[31] – спросила она его строго и твердо.

– О, я давно, давно люблю вас, – воскликнул Ропшин, – и я готов на все!

– Вы любите! Tant mieux pour vous et tant pis pour les autres,[32] берегите же мою тайну. Вам поцелуй дан только в задаток, но щедрый расчет впереди. – И с этим она сжала ему руку и, подав портфель, тихонько направила его к двери, в которую он и вышел.

Бодростин вернулся домой за полночь и застал своего молодого секретаря сидящим за работой в его кабинете.

– Иди спать, – сказал он Ропшину, – чего ты сидел? Я запоздал, а мы завтра утром едем.

– Мне что-то не хотелось спать, – ответил Ропшин.

– Не хочешь спать? Соскучился и тянет в Питер. Что же, погоди, брат, покутишь: но ты в каком-то восторженном состоянии! Отчего это?

– Вам это кажется, – я тот, что и всегда.

– Ты не пленен ли горничной Настей?.. А хороша! хоть бы и не тебе, ревельской кильке. Да ты, братец, не скромничай, – я сам был молод, а теперь все-таки иди спать.

И предводитель с своим секретарем разошлись. Бодростинский дом весь погрузился в спокойный сон, не исключая даже самой Глафиры, уснувшей с уверенностию, что последние шаги ее сделаны блистательно. Бодростин сам лично отдаст на хранение завещание, которым предоставлялось все ей и одной ей; это не может никому прийти в голову; этого не узнает и Горданов, а Ропшин… он не выдаст никогда того, что он знает, не выдаст потому, что он замешан в этом сам и еще более потому, что… Глафира Васильевна знала юношескую натуру.

Так уехал Бодростин, уверенный, что ему нечего беспокоиться ни за что: что даже супружеская честь его в полной безопасности, ибо у жены его так много поклонников, что они сами уберегут ее друг от друга. Ему и в голову не приходило, что он самое свежее свое бесчестие вез с самим собою, да и кто бы решился заподозреть в этом влаственную красоту Глафиры, взглянув на прилизанного Ропшина, в душе которого теперь было столько живой, трепещущей радости, столько юношеской гордости и тайной, злорадной насмешки над Висленевым, над Гордановым и над всеми смелыми и ловкими людьми, чья развязность так долго и так мучительно терзала его юное, без прав ревновавшее сердце. Теперь он, по своей юношеской неопытности, считал себя связанным с нею крепчайшими узами и удивлялся только одному, как его счастье не просвечивает наружу, и никто не видит, где скрыт высший счастливец. «Tant mieux pour vous, tant pis pour les autres», – шепчут ему полные пунцовые губы, дыхания которых ему не забыть никогда, никогда! И воспоминания эти порхают роем в голове и сердце счастливца, помещающегося в вагоне железной дороги возле блаженного Бодростина, и мчатся они вдаль к северу. А в то же время Глафира Васильевна покинула свой городской дом и сокрылась в цветущих садах и темных парках села Бодростина, где ее в первый же день ее переезда не замедлили навестить Висленев с сестрой и Горданов. И в тот же день вечером, в поздние сумерки, совершенно некстати, нежданно и нескладно, появился Михаил Андреевич в коротком кирасирском мундире с распоротою спинкой, и столь же внезапно, нежданно и нескладно исчез.

Странный, пустой, но неприятный случай этот подействовал на Глафиру Васильевну очень неприятно, – она тяготилась мертвым безмолвием зал, где тревожному уху ее с пустынных хор слышалась тихая речь и таинственный шорох; ее пугал сумрак сонных кленов, кряхтящих под ветер над сонным, далеким прудком старинного парка; ее пугал даже всплеск золотистого карася на поверхности этой сонной воды. Ее состояние было созерцательное и болезненное; она

Скачать:TXTPDF

лепестки мягкую шемахинскую кисть от пояса распашного капота из букетной материи азиатского рисунка. В организме ее было какое-то лихорадочное беспокойство, и потому, несмотря на едва заметную свежесть летнего вечера, в