которому Глафира Васильевна ждала Горданова, полулежа с книгой на небольшом диванчике пред сервированным и освещенным двумя жирандолями столом.
Горданов вошел и тихо снял свое верхнее платье. Глафира взглянула на его прояснившееся лицо и в ту же минуту поняла, что Павел Николаевич обдумал свое положение, взвесил все pro и contra и решился не замечать ее первенства и господства, и она его за это похвалила.
«Умный человек! – мелькнуло в ее голове. – Что хотите, а с таким человеком все легче делается, чем с межеумком», – и она ласково позвала Горданова к столу, усердно его угощала и даже обмолвилась с ним на «ты».
– Кушай хорошенько, – сказала она, – на хлеб, на соль умные люди не дуются. Знаешь пословицу: губа толще, брюхо тоньше, – а ты и так не жирен. Ешь вот эту штучку, – угощала она, подвигая Горданову фрикасе из маленьких пичужек: – я это нарочно для тебя заказала, зная, что это твое любимое.
Горданов тоже уразумел, что Глафира поняла его и одобрила, и ласкает как покорившегося ребенка. Он уразумел и то, что этой покорностью он еще раз капитулировал, но он уже решился довершить в смирении свою «борьбу за существование» и не стоял ни за что.
– Вот видишь ли, Павел, как только ты вырвался от дураков и побыл час один сам с собою, у тебя даже вид сделался умней, – заговорила Бодростина, оставшись одна с Гордановым за десертом. – Теперь я опять на тебя надеюсь и полагаюсь.
– А то ты уже было перестала и надеяться?
– Я даже отчаялась.
– Я не понимал твоих требований и только, но я буду рад, если ты мне теперь расскажешь, чем ты мною недовольна? Ведь ты мною недовольна?
– Да.
– За что?
– Спроси свою совесть! – отвечала, глядя на носок своей туфли, Глафира.
Горданов просиял; он услышал в этих словах укоризну ревности и, тихо встав со своего места, подошел к Глафире и, наклонясь, поцеловал ее лежавшую на коленях руку.
Она этому не мешала.
– Глафира! – позвал Горданов.
Ответа не было.
– Глафира! Радость моя! Мое счастье, откликнись же!.. дай мне услышать твое слово!
– Радость твоя не Глафира.
– Нет? Что ты сказала? Разве не ты моя радость?
– Нет.
– Нет? Так скажи же мне прямо, Глафира; ты можешь что-нибудь сказать прямо?
– Что за вопрос! Разумеется, я вам могу и смею все говорить прямо.
– Без шуток?
– Спрашивай и увидишь.
– Ты хочешь быть моей женой?
– Н… н… ну, а как тебе это кажется?
– Мне кажется, что нет. Что ты на это скажешь?
– Ничего.
– Это разве ответ?
– Разумеется, и самый искренний… Я не знаю, что ты для меня сделаешь.
Горданов сел у ее ног и, взяв в свои руки руку Глафиры, прошептал, глядя ей в глаза:
– А если я сделаю все… тогда?
– То есть что же именно ты сделаешь?
– Все, что будет в моих силах.
– Ты будешь тогда моею женой?
Глафира наклонила молча голову.
– Что же это значит: да или нет?
– Да, и это может случиться, – уронила она улыбаясь.
– Может случиться!.. Здесь случай не должен иметь места!
– Где нет воли.
– И где она есть.
– Это вздор.
– Это высшая правда.
– Высшая?.. В каком это смысле: в чрезвычайном может быть, в сверхъестественном?
– Скажи, пожалуйста, ясней! Мы не ребята, чтобы сверхъестественностями заниматься. Кто может тебе помешать быть моею женой, когда мы покончим с Бодростиным?
– Тс!.. Тише!
– Ничего: мы здесь одни. Ну говори: кто, кто?
– Почем я знаю, что и кто? Да и к чему ты хочешь слов?
Она положила ему на лоб свою руку и, поправляя пальцем набежавший вперед локон волос, прошептала:
– Да… вот мы и одни… «какое счастье: ночь и мы одни». Чьи это стихи?
– Фета; но не в этом дело, а говори мне прямо, кто и что может мешать тебе выйти за меня замуж, когда не будет твоего мужа?
– Тсс!
Глафира быстро откинулась назад к спинке дивана и сказала:
– Ты глуп, если позволяешь себе так часто повторять это слово.
– Но мы одни.
– Одни!.. Во сне не бредь о том, чем занят, – кикимора услышит.
– Я не боюсь кикиморы; я не суевер.
– Ну, так я суеверка и прошу не говорить со мной иначе как с суеверкой.
– Ага, ты меня отводишь от прямого ответа; но это тебе не удастся.
– Отчего же? – И Глафира тихо улыбнулась.
– Оттого, что я не такой вздорный человек, чтобы меня можно было втравить в спор о вере или безверии, о боге или о демоне: верь или не верь в них, – мне это все равно, но отвечай мне ясно и положительно: кто и что тебе может помешать быть моею женой, когда… когда Бодростина не будет в живых.
– Совесть: я никогда не захочу расстроивать чужого счастья.
– Чьего счастья? Что за вздор.
– Счастья бедной Лары.
– Ты лжешь; ты знаешь, что я не думаю на ней жениться и не женюсь.
– А, жаль, она глупа и будет верною женой.
– Мне это все равно, ты не заговоришь меня ни Ларой и ничем на свете; дай мне ответ, что может помешать тебе быть моею женой, и тогда я отстану!.. А, а! ты молчишь, ты не знаешь, куда еще увильнуть! Так знай же, что я знаю, кто и что тебе может помешать! Ты любишь! Ты поймана! Ты любишь не меня, а Подозе…
Но Глафира быстрым движением руки захватила ему рот и воскликнула:
– Вы забываетесь, Горданов!
– Да, да, ты можешь делать все, что тебе угодно, но это тебе не поможет; я дал тебе слово добиться ответа, кто и что может тебе помешать быть моею женою, и я этого добьюсь. Более: я это проник и почти уже всего добился; твое смущение мне сказало кто…
– Кто?.. Кто?.. Кто?.. – перебила его речь, проникшаяся вдруг внезвпным беспокойством, Глафира. – Ты проник… ты добился…
и с этими словами, она вдруг сделала порывистое движение вперед и, стукнув три раза кряду похолодевшими белыми пальцами в жаркий лоб Горданова, прошептала:
– А кто помешал тебе убить того, кого ты сейчас назвал?
Горданов молчал.
– Что ты молчишь?
– Что же говорить? Его спас «тик и так»; это редкоснейший случай.
– Редкостный случай? Случай!.. Случай стал между твоею рукой и его беззащитной грудью?..
– Да, «тик и так».
– Да, «тик и так»; это случай? – шептала Бодростина. – Много вы знаете со своим «тик и так».
– А что же по-твоему его спасло?
– Я это знаю.
– Так скажи.
– Изволь: уйди-ка вон туда, за перегородку, и посмотри в угол.
– Что же я там увижу?
– Не знаю: посмотри, что-нибудь увидишь.
Горданов встал и, заглянув за дверь в полутемную комнату, в которую слабый свет чуть падал через резную кайму ореховой перегородки, сказал:
– Что же там смотреть? Платье да тень.
– Что такое: как платье да тень?
– Там платье.
– Какое платье? Там вовсе нет никакого платья. Там образ и я хотела указать на образ.
– А я там вижу платье, зеленое женское платье.
Бодростина побледнела.
– Ты его видишь и теперь? – спросила она падающим и прерывающимся голосом.
Горданов опять посмотрел и, ответив наскоро: «нет, теперь не вижу», схватил одну жирандоль и вышел с нею в темную комнату.
Угол был пуст, и сверху его на Горданова глядел благой, успокоивающий лик Спасителя. Горданов постоял и затем, возвратясь, сказал, что действительно угол пуст и платья никакого нет.
– Я знаю, знаю, знаю, – прошептала в ответ ему Бодростина, которая сидела, снова прислонясь к спинке дивана и, глядя вдаль прищуренными глазами, тихо обирала ветку винограда.
Но вдруг, сорвав устами последнюю ягоду с виноградной кисти, она сверкнула на Павла Николаевича гневным взглядом и, заметив его покушение о чем-то ее спросить, простонала:
– Молчи, пожалуйста, молчи! – И с этим нервно кинула ему в лицо оборванную кисть и, упав лицом и грудью на подушку дивана, тихо, но неудержимо зарыдала.
Глава восьмая
Немая исповедь
Горданов стоял над плачущей Глафирой и, кусая слегка губу, думал: «Ого-го! Куда это, однако, зашло. И корчит, и ломает. О, лукавая! Я дощупался до твоего злого лиха. Но дело, однако, зашло слишком далеко, она его любит не только со всею страстью, к которой она способна, но и со всею сентиментальностью, без которой не обходится любовь подобных ей погулявших барынь. Это надо покончить!» И с этим он сделал шаг к Глафире и коснулся слегка ее локтя, но тотчас же отскочил, потому что Глафира рванулась, как раненая львица, и, с судорожно подергивающимися щеками, вперив острые, блуждающие глаза в Горданова, заговорила:
– Да, да, да, есть… есть… его нет, но он есть, есть оно…
– О чем ты говоришь?
Глафира не обращала на него внимания и продолжала как бы сама с собой.
– Нет, это нестерпимо! Это несносно! – восклицала она слово от слова все громче и болезненнее, и при этом то ломала свои руки, то, хрустя ими, ударяла себя в грудь, и вдруг, как бы окаменев, заговорила быстрым истерическим шепотом:
– Это зеленое платье… ты видел его, и я его видела… Его нет и оно есть… Это она… я ее знаю, и ты, ты тоже узнаешь, и…
– Кто же это?
– Совесть.
– Успокойся, что с тобою сделалось! Как ты ужасно взволнована!
– Нет, я ничего…
И Бодростина тихо подала Горданову обе свои руки и задумалась и поникла головой, словно забылась.
Павел Николаевич подал ей стакан воды, она его спокойно выпила.
– Лучше тебе теперь? – спросил он.
– Да, мне лучше.
Она возвратила Горданову стакан, который тот принял из ее рук, и, поставив его на стол, проговорил:
– Ну и прекрасно, что лучше, но этого, однако, нельзя так оставить; ты больна. И с этим он направился к двери, чтобы позвонить слуге и послать за доктором, но Глафира, заметив его намерение, остановила его.
– Павел! Павел! – позвала она. – Что это? Ты хочешь посылать за доктором? Как это можно! Нет, это все пройдет само собой… Это со мной бывает… Я стала очень нервна и только… Я не знаю, что со мной делается.
– Да, вот и не знаешь, что это делается! Вот вы и все так, подобные барыни: жизни в вас в каждой в одной за десятерых, жизнь борется, бьется, а вы ее в тисках жмете… – заговорил было Горданов, желая прервать поток болезненных мечтаний Бодростиной, но она его сама перебила.
– Тсс!.. Перестань… Какая жизнь и куда ей рваться… Глупость. Совсем