перебила.
– Ничего, ничего, «моя милая!» – передразнила его попадья, – не знаю я что ль? А мне вашей Катерины Ас-тафьевны жалко, – вот вам и сказ, и я насчет вас своему Паиньке давно сказала, что вы недобрый и жестокий человек.
– Вот тебе и раз! Да позвольте же-с: я ведь Катерину Астафьевну все равно люблю-с.
– Да-а! Нет, это не все равно: если вы так, не обвенчавшись, прежде ее умрете, она не будет за вас пенсиона получать.
Попадья говорила все это с самым серьезным и сосредоточенным видом и с глубочайшею заботливостью о Катерине Астафьевне. Ее не развлекал ни веселый смех мужа, наблюдавшего трагикомическое положение Форова, ни удивление самого майора, который был поражен простотой и оригинальностью приведенного ею довода в пользу брака, и наконец, отерев салфеткой усы и подойдя к попадье, попросил у нее ручку.
– Зачем же это? – спросила она.
– Я женюсь и вас матерью посаженою прошу.
– Непременно?
– Всенепременно и как можно скорее; а то, действительно, пенсион может пропасть.
– Ну, за это вы умник, и я не жалею, что мы познакомились, – отвечала ему весело попадья, с радостью подавая свою руку.
– А я так буду сожалеть об этом, – отвечал, громко чмокнув ее ручонку, Форов. – Теперь мне в первый раз завидно, что у другого человека будет жена лучше моей.
– О, не завидуйте, не завидуйте, ваша добрее.
– Почему же вы это знаете?
– Да ведь она вас целует? Уже наверно целует?
– Случается; редко, но случается.
– Ну вот видите! А уж я бы не поцеловала.
– Это почему?
– Потому что от вас водкой пахнет.
– Покорно вас благодарю-с, – отвечал, комически поклонясь и шаркнув ногой, майор, и затем еще раз поцеловал на прощанье руку у попадьи и откланялся.
Свадьба Форовых
У калитки, до которой Евангел провожал Форова, майор на минутку остановился и сказал:
– Так как же-с это… того…
– Вы насчет свадьбы?
– Да.
– Что ж, приходите, я перевенчаю и денег за венец не возьму. Приходите вечерком в воскресенье чай пить: я на сих днях огласку сделаю, а в воскресенье и перевенчаемся.
– А не очень это скоро?
– Нет; чем же скоро? чем скорее, тем оно вернее, а то ведь Паинька правду говорит: знаете, вдруг кран-кен, а женщина останется ни при чем.
– Хорошо-с, я приду в воскресенье венчаться. А жена у вас, черт возьми, все-таки удивительная!
– Да ведь я и говорил, что вы на нее будете удивляться и не поймете ее. Я все время за вами наблюдал, как вы с нею говорили, и думал: «ах, как бы этот ее не понял»! Но нет, вижу, и вы не поняли.
– Почему же вы это так думаете? А может быть я ее и понял?
– Нет, где вам ее понять! Ее один я понимаю. Ну, говорите: кто такая она, по-вашему, если вы ее поняли?
– Она?.. она… положительная и самая реальная натура.
Евангел, что называется, закис со смеху.
– Чего же вы помираете? – вопросил майор.
– А того, что она совсем не положительная и не реальная натура. А она… позвольте-ка мне взять вас за ухо.
И Евангел, принагнув к себе слегка голову майора, прошептал ему на ухо:
– Моя жена дурочка.
– То есть вы думаете, что она не умна?
– Она совершенная дурочка.
– А чем же она рассуждает?
– А вот этим вот! – воскликнул Евангел, тронув майора за ту часть груди, где сердце. – Как же вы этого не заметили, что она, где хочет быть умною дамой, сейчас глупость скажет, – как о ваших белых панталонах вышло; а где по естественному своему чувству говорит, так что твой министр юстиции. Вы ее, пожалуйста, не ослушайтесь, потому что я вам это по опыту говорю, что уж она как рассудит, так это непременно так надо сделать.
Майор посмотрел на священника, и видя, что тот говорит с ним совершенно серьезно, провел себя руками по груди и громко плюнул в сторону.
– Ага! вот значит, видите, что промахнулись! Ну ничего, ничего: в самом деле не все сразу. Приходите-ка прежде венчаться.
Майор еще раз повторил обещание прийти, и действительно пришел в назначенный вечер к Евангелу вместе с Катериной Астафьевной, которой майор ничего не рассказал о своих намерениях, и потому она была только удивлена, увидя, что неверующий Филетер Иваныч, при звоне к вечерне, прошел вместе с Евангелом в церковь и стал в алтаре. Но когда окончилась вечерняя и среди церкви поставили аналой, зажгли пред ним свечи и вынесли венцы, сердце бедной женщины сжалось от неведомого страха, и она, обратясь к Евангеловой попадье и к стоявшим с нею Синтяниной и Ларисе, залепетала:
– Дружочки мои, а кто же здесь невеста?
– Верно, ты, – отвечала ей Синтянина.
Катерина Астафьевна потерянно защипала свою верхнюю губу, что у нее было знаком высшего волнения, и страшно испугалась, когда майор взял ее молча за руку и повел к аналою, у которого уже стоял облаченный в ризу Евангел и возглашал:
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно.
Во все время венчального обряда Катерина Астафьевна жарко молилась и плакала, обтирая слезы рукавом своего поношенного, куцего коричневого шерстяного платья, меж тем как гривенниковая свеча в другой ее руке выбивала дробь и поджигала скрещенную на ее груди темную шелковую косыночку.
Обряд был кончен, и Евангел первый поздравил майора и Катерину Астафьевну мужем и женой.
Затем их поздравили и остальные друзья, а потом все пили у Евангела чай, ходили с ним на его просо и наконец вернулись к скромному ужину и тут только хватились: где же майорша?
Исчезновение ее удивило всех, и все бросились отыскивать ее, кто куда вздумал. Искали ее и на кухне, и в сенях, и в саду, и на рубежах на поле, и даже в темной церкви, где, думалось некоторым, не осталась ли она незаметно для всех помолиться и не запер ли ее там сторож? Но все эти поиски были тщетны, и гости, и хозяева впали в немалую тревогу.
А Катерина Астафьевна меж тем сидела в небольшой темной пасеке отца Евангела и, прислонясь спиной и затылком к пчелиному улью, в котором изредка раздавалось тихое жужжание пчел, глядела неподвижным взглядом в усеянное звездами небо.
В таком положении отыскал ее здесь майор и, назвав ее по имени, укорял за беспокойство, которое она наделала всем своею отлучкой.
Катерина Астафьевна, не переменяя положения, только перевела на мужа глаза.
– Пойдем ужинать! – звал ее майор.
– Форов! – проговорила она тихо в ответ ему, – скажи мне правду: сам ли ты это сделал?
– Нет, не сам.
– Я так и думала.
– Да; это попадья меня принудила.
– Не сам… попадья принудила, – повторила за ним с расстановкой жена, и с этим вдруг громко всхлипнула, нагнула лицо в колени и заплакала.
– Что же, тебе обидно, что ли? – осведомился майор.
– Конечно, обидно… очень обидно, Форов! – отвечала, качая головой, майорша. – Ты сам в семь лет нашей жизни никогда, никогда про меня не вспомнил.
– Да я никогда и не позабывал про тебя, Тора.
– Нет, забывал; всегда забывал! Верно я скверная женщина: не умела я заслужить у тебя внимания.
– Полно тебе, Торочка! Какого же еще больше внимания, когда ты теперь моя жена?
– Нет, это все не то: это не ты сделал, а Бог так через добрых людей учинил, чтобы сократить число грехов моих, а ты сам… до сих пор башмаков мне не купил.
– Что за вздор такой? Какие тебе нужны башмаки? Разве не у тебя все мои деньги? Я ведь в них отчета не спрашиваю: покупай на них себе что хочешь.
– Нет, это все не то – «покупай», а ты должен помнить, когда у тебя в Крыму в госпитале на ноге рожа была, я тебе из моего саквояжа большие башмаки сшила.
– Ну помню, что ж далее?
– Ты сказал мне тогда, что первый раз как выйдешь, купишь мне башмаки.
– Ну?
– Ну, и я вот семь лет этих башмаков прождала, когда ты их принесешь, и ты их мне не принес.
– Э! полно, мать моя, глупости-то такие припоминать! Вставай-ка, да пойдем ужинать.
И майор взял жену за руку и потянул ее, но она не поднималась: она продолжала сетовать, что ей до сих пор не куплены и не принесены те башмаки, обещание которых напоминало пожилой Катерине Астафьевне тоже не совсем молодое и уже давно минувшее время, предшествовавшее бесповоротному шагу в любви ее к майору.
Филетер Иванович, чтобы утешить жену, поцеловал ее в ее полуседую голову и сказал:
– Куплю, Тора! честное слово, куплю и принесу!
– Нет, я знаю, что не принесешь; ты обо мне не можешь думать, как другие о женщине думают… Да, ты не можешь; у тебя не такая натура, и это мне больно за тебя… потому что ты об этом будешь горько и горько тужить.
– Ну, так что ж, развестись что ли хочешь, если я такой подлый?
– Как развестись?
– Как? Разве ты забыла, что ведь мы обвенчались?
Катерина Астафьевна в последние минуты своего меланхолического настроения действительно позабыла об этом, и при теперешнем шуточном напоминании мужа о разводе сердце ее внезапно вскипело, и она, обхватив обеими руками лохматую голову Форова, воскликнула, глядя на небо:
– Боже мой! Боже мой! за что же ты послал мне, грешной, так много такого хорошего счастия?
Язык сердца
Майорша плакала и тужила совсем не о тех башмаках, о которых она говорила: и башмаки, и брак, и все прочее было с ее стороны только придиркой, предлогом к сетованию: душа же ее рвалась к иному утешению, о котором она до сегодняшнего вечера не думала и не заботилась. Зато эта беззаботность теперь показалась ей ужасною и страшною: она охватила все ее существо в эти минуты ееуединения и выражалась в ней теми прихотливыми переходами и переливами разнообразных чувств и ощущений, какие она проявляла в своей беседе с мужем.
– Одного, – говорила она, – одного только теперь я бы желала, и радость моя была бы безмерна… – и на том слове она остановилась.
– Чего же это?
– Нет, Фор, ты этого не поймешь.
– Да попробуй, пожалуйста.
– Нет, мой Фор, незачем, незачем: этого говорить нельзя, если ты сам не чувствуешь.
– Решительно не чувствую и не знаю, что надо чувствовать, – отвечал майор.
– Ну и прекрасно: ничего не надо. Встань с травы, росно, – и вон все сюда идут.
С этим майорша приподнялась и пошла навстречу шедшим к ней