священник? Значение церкви так велико, так свято, что всякое насилие в ее пользу не только ее оскорбляет, но явно вредит ей.
При этом надо заметить, что местные земские полиции тем строже исполняют свою обязанность, чем более внутренне чувствуют к ней отвращение! Боясь показать незаконное потворство, они держатся буквально смысла данных им предписаний. Так как раскольники часто укрываются бегством от грозящих им увещеваний, то по сему поводу учреждены были нередко, по отзыву земских властей, настоящие на них облавы.
В видах осторожности их часто содержат под стражей, ведут в кандалах по этапам, как преступников, причем и обращение с ними полицейских очевидно грубо до жестокости.
Духовенство ссылается на то, что по религиозным убеждениям преследований нет. Но разве содержание в тюрьме, ношение цепей, этапное следование с колодниками не составляют тоже истязания? Разве отлучение от семейства не составляет нравственной пытки?
До сего времени содержится в Дерпте престарелый безграмотный старик Прокофий Никифоров. Он с 1850 года, т. е. уже десять лет, как отлучен от своего семейства, почти из ума выжил и очевидно только теперь становится опасен, потому что слывет наряду со многими другими праведником, пострадавшим за веру.
Если бы священники подвергались строгой ответственности перед своим начальством за всякое неподтверждаемое обращение (в православие), если в обращениях настоящих было бы принимаемо надлежащее удостоверение, что обращающийся не по какому-нибудь минутному расчету, а по искреннему чувству сделался достойным счастья быть снова причисленным к церкви, — то нет сомнения, что случаи, мною приведенные, сделались бы невозможными.
По самой человеческой немощи всякое принуждение вызывает ропот, всякое запрещение условливает желание ему не подчиняться. Если бы церковь объявила раскольникам, что она в виде наказания не признает их более и поставила бы присоединение на степень награды после очистительного оглашения… обращений очевидно было бы более, чем ныне… и святое достоинство имени церкви не подвергалось бы нареканиям и упрекам невежественной черни.
Тут определяется прямая деятельность церкви.
Она никого не укоряет, никого не винит, никого не требует к мирскому суду. Полная самоотверженной любви, она в виде скромного пастыря входит в избу совращенного, переносит оскорбления, во имя богострадальца благодетельствует оскорбивших, роднится с их жизнью, вникает в их быт, говорит их языком и, наконец, направляет их к разуму и истине».
12
«Кроме начала ненависти, раскол образуется началом невежества. Меры против последнего высказываются сами собой: образование училищ, истребляя невежество, тем самым может истребить и раскол. Но тут встречается новое столкновение духовной власти с гражданской. Элементарное духовное образование поручено приходским священникам; в приходские же училища раскольники детей своих посылать не будут, несмотря ни на какие принуждения.
Таким образом, нужно было отказываться до сего времени от одного из лучших способов действовать на раскол.
В великороссийских губерниях, где народное поголовное образование еще не обязательно, такое обстоятельство объясняется само собой; но остзейские губернии служат и в этом случае исключением. В них общее учение, требуемое протестанским исповеданием, осталось обязательным для присоединенных к православию крестьян.
Из этой общей меры исключены только русские мещане и раскольники. Последние, видя вокруг себя общий порядок учреждений независимо от вероисповеданий, не будут противиться учреждению школ, а лишь участию в них священников. Наконец, учреждение обязательных школ могло бы быть условием к предоставлению раскольникам некоторых прав, которые в свою очередь принесли бы со временем свои плоды.
Из этого возникает возможность образовать в ведении учебного округа, но на счет сектаторов, обязательные школы, учреждение коих подчинилось бы особым правилам. Они бы имели свойство чисто педагогическое, не касаясь предметов веры, поручались бы школьмейстерам, в деревнях бы довольствовались учением грамоте и 4 первых правил арифметики, а в Дерпте включили бы в свой курс географию, историю, грамматику и пение. Подобный опыт, как слышно, уже сделан в военных поселениях по распоряжению министерства государственных имуществ, — а так как часть дерптских раскольников подлежит тому же ведомству, то в применении уже существующего правила нельзя предвидеть затруднения. По свидетельству очевидца, между новгородскими раскольниками уже усиливается убеждение, что толку их существовать недолго, — на том основании, что детей их уже посылают в школу.
Освободив раскольников от столкновений с духовенством, принудив их к образованию и штрафами за ослушание и тем, что безграмотный не мог бы быть приписан в мещане… остается приучить их к гражданской жизни и к гражданской ответственности. Обязанности условливаются только правами. Кто не имеет права, не имеет и обязанности.
Негласные постановления существуют… Почему же не сделать их гласными, когда все их знают?»
——
Приведенные отрывки не будут лишними. Впереди мы встретим бумагу другого члена лифляндской администрации, держащегося несколько иных воззрений на раскол. Я не намерен подвергать ту бумагу критическому разбору, но имею основание желать, чтобы лицо, прочитавшее мои выдержки из донесений графа Сологуба, удержало их в своей памяти, пока его внимание будет остановлено совершенно противоположными мнениями.
По моему крайнему разумению, все вышеизложенное может служить достаточным подкреплением моего мнения, что «отвращение к церкви и церковникам-никонианам» внушалось и ныне внушается раскольникам не в школах и не учителями вроде добродушного старичка Желтого или простого шкловского мещанина Дорофея Дмитриева Емельянова. Я имел честь оговориться, что не хочу, да и не могу оспаривать автора «Истории Преображенского кладбища», по словам которого, в ковылинской школе в Москве «детям внушалось отвращение к церкви и церковникам-никонианам». Не хочу даже пользоваться общими многим придирками к происхождению и нынешнему положению автора, но не поручусь за основательность его сказания, а сам, по своему уму-разуму и совести, решительно отвергаю возможность приписывать религиозный фанатизм раскольников влиянию школ и в этом влиянии искать корень презрения раскольников к духовенству господствующей церкви, опирающейся на мирскую власть и присоединяющей в свое лоно при содействии квартальных надзирателей. Еще раз повторяю: это плоды принудительной системы правительства и корыстолюбивой ревности духовенства; а школы здесь решительно ни при чем.
Так исчезла рижская гребенщиковская школа, оставив на своем месте описанную мною «мерзость запустения».
А между тем шли годы, сменялись общественные деятели, изменился характер правления и изменились обстоятельства.
С восшествием на престол императора Александра II и первым мерцанием обличительной гласности раскольники завидели вдалеке брезжущую зорьку, обещавшую конец долгой осенней ночи, в течение которой они спали, давимые тяжелым кошмаром. Смутны и неопределенны, но теплы и смелы были их надежды на молодого государя. Они начали помышлять о возвращении многих отнятых у них гражданских прав и, между прочим, права иметь школы. Смелее всех в этих надеждах были раскольники Остзейского края, и в особенности рижцы, которые, несмотря на все вышеизложенное, все-таки были самостоятельнее всех других русских раскольников. Ожидая пока, что будет, рижане порешили, что уж, во всяком случае, прежние преследования прекратились и можно кое-что предпринимать потихоньку к своему благоустроению. Попытались отнестись к начальству с одним, с другим, — на все отвечают не в прежнем тоне. Стали еще более верить в царя; стали еще смелее в просьбах, а в некоторых вопросах, где боялись столкнуться с духовенством, пошли вперед сами, без всяких разрешений, так называемым «законопротивным образом». В этот период на одной рижской раскольнице женился раскольник же из Вилькомира, митавский 2-й гильдии купец Григорий Семенов Ломоносов, человек прямой, резкий, тершийся по делам с разными властями и имеющий большое состояние. Ломоносов начал свое общественное служение в Риге чем обыкновенно заявляют себя раскольники: приношениями в больницу, богадельную и моленную. Может быть, что Ломоносов и ограничился бы этого рода деятельностью. Но случай свел его со здешним довольно еще молодым купцом Захаром Лазаревичем Беляевым, самым горячим слугою общественных интересов и неустанным врагом всякой лжи и всякого невежества. Он воспитывался в уничтоженной гребенщиковской школе, был мальчиком в трактире, потом сидел за веру в казематах Динамюнде, а теперь имеет небольшой русский трактир, с которого и живет. Беляев — человек весьма светлый и довольно развитый, а всего более до крайности прямой и готовый хоть сто раз погибать за правду. Он очень любит читать произведения новой литературы и при всей ограниченности своего состояния, едва ли превышающего десять тысяч рублей, выписывает пять русских журналов и несколько газет. Все это Беляев перечитывает с большим вниманием и замечательным критическим тактом. Влечение к знаниям у него доходит до страсти, и потому нестерпимое однообразие раскольничьих «цветничков» и очевидная нелепость большинства толстых книг его возмущают. Он не только сам давно бросил эти книги, но, к великому соблазну многих, очень еще любит выставлять на посмеяние хорошо известные ему бредни толстокнижников. Беляева считают плохим «христианином» (в раскольничьем смысле этого слова), но глубоко уважают как лучшего и самого «крепкого» общественника. «Осатанел, — говорят, — Беляев, а мужик первый». За эту безмерную преданность Беляева общественным интересам ему скрепя сердце прощают не только его осатоновение, но и беспощадную обличительную прямоту, пробивающую людей до седьмого пота. Познакомившись с Беляевым, Ломоносов завел на Московском форштате секретную школу и содержит ее до сих пор вместе с Беляевым. Это и есть та школа, о которой прослышали здешние поморцы и по образцу которой они желают устроить школы у себя. Мне не было основательных причин добиваться, как велико денежное участие Беляева в содержании этой секретной школы, но полагаю, что оно ничтожно: ее инициатива, кажется, более принадлежит Беляеву, чем Ломоносову. Ниже мы будем иметь случай подробно говорить об этой школе и о том, насколько она заслуживает внимания и подражания.
Прошло года два со времени основания этой школы, известной под фигуральным именем «Мáрочки», и в других местах Остзейского края тоже начали под сурдинкой поучивать детей в сборе по десяти и по двадцати в одном месте.
Но раскольники, вечно подозреваемые в какой-то жадности к таинственности, на самом деле очень любят официальное признание и гласность. Пожив годок-другой со своими секретными школами, они начали ходатайствовать об учреждении им открытых школ.
Упорное искание школ поморцами Остзейского края в нынешнее время во многом напоминает искание архиерейства рогожцами и дьяконовским согласием в последние годы царствования Екатерины II, кончина которой надолго отдалила соединение господствующей церкви со всею дьяконовщиною и многими поповцами ветковского согласия. Раскол делает уступки и просит чего ему хочется, а ему дают то, чего он не хочет взять, да и не может взять по своим понятиям о деле. Все идет невыносимо долго, все мучит людское терпение с равнодушием приспешника, раздумывающего над яством, назначенным для утоления судорог голодного желудка. Является Захар Беляев, совершенно равнодушный к фанатическим требованиям раскола, но неравнодушный к делу образования и испытанный горячий слуга раскольничьей общинности. Это — личность, во многом напоминающая собеседника кн. Потемкина, молодого раскольничьего философа, всеми силами рвется сближать своих общественников с современными идеями. Он