Скачать:PDFTXT
Русское общество в Париже

скромного, воспитания казенного, при котором лингвстика не щеголяла, и притом люди средств столь ограниченных, что в доброе старое время, когда один паспорт стоил дороже, чем нынче дорога до Парижа, с этими средствами и подумать было невозможно о житье в Париже.

Что ни время, то и птицы,

Что ни птицы, то и песни.

——

Одновременно с тем, когда в Латинском квартале, завелось население русских бедняков, завелись и не прежние, мимолетные, а прочные, дружественные отношения с ними и молодых французов Латинского квартала и здешних гризет. А стоит заслужить себе хорошую репутацию в мнении одной гризеты, это значит volens-nolens[18] попасть под ее покровительство. Покровительство гризеты может быть выражено разными способами: заботою об устройстве вам удобной квартирки, даже хлопотами о доставлении вам работы, если, это в ее силах, но, во всяком случае (и это прежде всего), о том, чтобы пристроить вас к женщине. Из-под этой опеки она не выпустит вас, пока не «пристроит».

В Quartier живут только гризеты «свободные» да гризеты, имеющие сожителей. «Холостая» гризета рабочая, не желающая и в одиночестве своем сделаться une femme parfaitement libre,[19] а надеющаяся еще иметь «друга», одна почти никогда не живет здесь. Потеряв «друга» или расставшись с ним, она сейчас же почти уходит и из Quartier. Одной ей здесь и дорого, да и неудобно жить. Живучи здесь одна, гризета боится и долгов, и того, чтобы ее занапрасно не сочли femme parfaitement libre. Овдовевшая гризета всегда переселяется или на Batignoles, или в rue St. Jacques, или наконец в faubourg St. Antoine,[20] и оттуда, по инфантерии, ходит ежедневно работать в магазины на boulevard des Italiens или в лавчонки к Nôtre-Dame-de-Lorette.

Эта жизнь несносна француженке. Ей тяжело ходить; у нее Бог знает где уголок, в котором нельзя и повернуться: день ее проходит в скучном магазине, где нельзя смеяться и петь скабрезную песенку; заработок идет на скудную пищу; башмачки носятся; ножки устают; любить некого, не над кем «хозяйничать» — и она плачет, плачет и сквозь свои дробненькие, французские слезы обнимает и целует свою подругу, с которой вдвоем платят десять франков за чердак, неспособный дать свободного помещения одной собаке. Вот тут-то и зарождается мысль о новом счастье сам-друг в Латинском квартале.

В эти каторжные батиньольские норы парижской красоты и бедности не заходит филантропия, потому что тут живут «женщины, способные работать»; но сюда ааходят порок и торговля чужим телом. Порок, идя в эти дощатые стойла, тоже кокетничает; он одевается всегда очень доброй старушкой, но иногда две дружные гризеты узнают его и выгоняют его с позором, а чаще он берет их за руки и, поманивая легким кусочком хлеба, ведет на позор их самих.

Мне иногда кажется, будто Гейне думал об этом положении, когда говорил об одной скверной истории, вспоминая которую всякий раз можно плакать, если лучшего ничего не умеешь сделать. Поверьте, что это сквернейшая из скверных историй, и судя по тому, что эта история так же точно расписывается всякий день в Петербурге, я вижу, что он действительно окно Европы и нимало не остается в долгу у европейской цивилизации с ее экономистами, исправительными заведениями и писателями, наводящими картинами бедствий ужас, после которого остается будто только одно: не оставлять камня на камне (как полагает между прочим и мой литературный приятель Всеволод Крестовский, роман которого «Петербургские трущобы» осмеивается нигилистами единственно по их бестолковости или по слепой зависти, что из них самих никто не сумел написать такой бойкой и так хорошо отвечающей их тенденциям «книги о сытых и голодных»).

Попавшим на Батиньоль одиноким гризетам приходилось бы там и пропадать или попадать в известные заведения; но французы, уничтожив брак в смысле нашего брака, не уничтожили в самих женщинах прирожденной большинству женщин страсти паровать людей, «сватать». У гризеты, плачущей на мансарде в Batignolles или в rue St. Jacques, остались друзья в Латинском квартале, которых очередь плакать пока еще впереди. У людей, с которыми живут эти друзья плачущей гризеты, есть знакомые. В число этих знакомых вдруг поступает новоприбывший русак или другой иностранец. Вечером он встречается на бале в Валантино или в Прадо с гризетою своего нового парижского знакомого. Они ходят, гуляют под руку, болтают. К ним подходят сотни гризет, с своим обыкновенным парижским остроумием и каламбуризмом. Разговор, канеты, кутеж на два франка.

— А где же ваша дама? — спрашивает ветреная и до сих пор не осмотревшаяся подруга вашего нового знакомого.

— Какая дама? У меня нет никакой дамы, — отвечаете вы.

Никакой дамы? — восклицает нараспев удивленная приятельница вашего знакомого: — Никакой дамы?

Никакой, — отвечаете вы.

— Vraiment?[21]

— Ну да, никакой.

— Voilà un pauvre diable![22] Режина! Режина! поди, мой друг, сюда! — кричит ваша собеседница.

— Что? — спрашивает, подскакивая, воздушная «дочь девицы».

— У тебя откололась косыночка. Повернись задом.

Гризета поворачивается задом к подруге, а к вам оборачивает свое личико.

Все это делается так просто, так очаровательно ловко, что вам и в ум не приходит, отчего ваша собеседница так долго не может приколоть вовсе нисколько и не откалывавшейся косынки. В вашей славянской голове и мысли нет о том, что это такое затевается, а под маленьким романским черепом явился, созрел и уже приводится в исполнение целый план насчет «устройства» вашего благополучия.

План этот быстр, как быстры и легки все французские соображения, а логика есть давно приготовленная раз и навсегда. Вот эта логика: он знакомый моего друга, следовательно, он хороший человек. Он русский, следовательно, у него есть около четьрехсот франков в месяц: на четыреста франков в месяц можно прожить вдвоем. У него нет дамы, следовательно, он не знает ни одной хорошей гризеты. Режина теперь одна, она хороша как ангел и страдает, а он молод, и его можно целовать с удовольствием — ergo:[23] я их заставлю полюбить друг друга, и нам всем будет еще веселее, чем теперь.

Думаете, что это решение слишком рискованно? Ничуть не бывало. В двадцати случаях это девятнадцать раз удается. Вас не выпустят из-под опеки, а Режину заставят по уши влюбиться в вас латинской любовью: любовью французской гризеты, которая если не осудите за сравнение, имеет все-таки нечто наивное, нечто чистое и общее с любовью русской институтки. Французская женщина вообще очень влюбчива, а сердце гризеты, живущее беспрерывной мыслью о любви, воспламеняется как порох. Не смейтесь над этой любовью; над этим «faire l’amour».[24] В ней мало сознательного; она не имеет основы в признании достоинств любимого человека; она не так глубока, как любовь хорошей, сильно любящей женщины русской; она не расходует сердца, а дает ему в жизни еще десять, даже двадцать раз полюбить и разлюбить таким же точно образом. Но поверьте, что эта женщина не холодно приступает к новому чувству. Оно загорелось в ней оттого, что ей три дня твердит ее подруга: «Бедная Режина! как ты похудела! как ты его любишь! Люби его, дружок мой: он милый такой, и я вижу, как он тебя любит». На четвертый день у Режины уж нет сил мучиться; она уже сама чувствует, что похудала и что она влюблена ужасно. А ее любят или нет? Не знать этого, сомневаться в этом — это ей несносно; она колет иглою свои ручки, наконец с досадой бросит иглу, схватит перышко и напишет на клочке бумажки:

Mousieur!

Si vous pouvez venir me voir au café chantan (rue Dauphine) à 8 h. s., vous me ferez bien plaisir, si non, venez donc chez moi, rue Boudebrie 6, sur le boulevard St. Germain.

Je vous attends ce soir.

R.[25]

Благодаря тому обстоятельству, что в Париже городская почта передает письма очень скоро, этот клочок попадает в руки того, кому он адресован, через полчаса после того, как ему подруга нового знакомого только в десятый раз сказала, что бедная Режиночка исхудала и что она прелестнейшее создание, умница, нетребовательна и, когда не больна, зарабатывает восемьдесят франков в месяц. Вы не поверите, как пугливо вздрогнет эта Режиночка, когда увидит в распахнувшейся двери кафе призванную самой ею мужскую голову, и как маковым цветом вспыхнут ее щечки, когда глаза этой головы станут против ее глаз, а рука пожмет ее крошечную, исколотую иголкой, но все-таки хорошенькую ручку. А если вы не хотите поверить искренности этого испуга и этого румянца стыда и страсти в женщине, любящей Бог знает в который раз, то где же вам поверить упоению тех доказательств ее любви, которые она представит своему новому другу, прежде чем завтра, в десять часов утра, перенесет к нему все свои вещи, т. е. подушечку для шитья, корзиночку с нитками, иголками, ножницами и наперсточком, корзиночку, с которой бегают за печеньем; корзиночку с двумя переменами белья и желтенькую кошечку или черненькую собачку. Все это вместе весит десять фунтов и (кроме кошечки или собачки) прячется на одну полку стенного шкафа так удобно, что прибытие новой жилицы замечается только по кошечке или по собачке да по швейной подушке, привинченной к доске столика или секретаря.

Гризета, значит, переехала и тотчас вступает в хозяйство. Общая страсть их сейчас входить в ваши дела.

Начинается прежде всего расспрос: «Сколько ты получаешь денег? В какие сроки? Сколько у тебя есть? Сколько платишь за комнату, прачке, за лекцию, за вино?» Составляется смета, сколько можно тратить по вечерам. Деньги, нужные на житье, отбираются каким-то таким способом, что рассказать его никак нельзя. Знаю только, что это делается без всяких требований; но, как бы вы ни были круты, упрямы, это все так непременно сделается. Как французы говорят: женщина сделает «крак!», и человек сломан. Недаром Матрена Ананьевна, насмотревшись на француженок, говорила: «Они небось: они не такие, как мы, глупые да простодушные».

Начинается «женатая жизнь» русского латинца, к которой человек привыкает необыкновенно скоро и которою никогда почти не тяготится. По крайней мере, я слышал жалобы на такую жизнь только от одного своего соотчича, тверского помещика, которого мы звали «Собакевичем» и который, действительно, должен непременно доводиться сродни гоголевскому Собакевичу. Ему было непереносимо, что жившая с ним гризета любила Францию, тогда как он любил Палестину и любил рассказывать, что в Иерусалиме отлично моют белье.

Жизнь с гризетой вообще очень легка. Нужно обладать только одним гризетам свойственной натурой, чтобы приручить к себе самого неуломного медведя, взять его на короткие поводья, привязать к себе донельзя более, наполнить собою всю его жизнь, изгоняя из его головы всякую мысль о возможности другой жизни, и в то же время, никогда не поселить

Скачать:PDFTXT

скромного, воспитания казенного, при котором лингвстика не щеголяла, и притом люди средств столь ограниченных, что в доброе старое время, когда один паспорт стоил дороже, чем нынче дорога до Парижа, с