Скачать:PDFTXT
Русское общество в Париже

и налево», когда они, забывая всякие границы благопристойности, оскорбляли меня за мой роман, я не мог надивиться сугубой строгости, обращенной к моему роману, который удостоился такого внимания, что был отдан на цензуру не одному цензору, а целым трем, и из этих трех каждый усердстовал один за троих. Годы, которые прошли с тех пор, как я оттерзался с романом «Некуда», не помогли мне уяснить себе этих неблаговолений цензуры к моему роману. Напротив, я все становлюсь более и более в тупик, когда шесть честных изданий, из коих два издаются людьми, сидящими за неполитические дела в тюрьмах, до сих пор твердят, что роман «Некуда» есть роман бесчестный, доносчичий и внушенный правительством; когда за границею издана честными людьми этого же сорта книжка, где доказывается, что «Россия была близка к счастливому социально-демократическому перевороту, если бы гнусные и подкупные писатели Писемский и Стебницкий не повредили этому делу, представив нравы и стремления молодого поколения в опошленном виде». А я даже при втором издании «Некуда», в 1866 году, встретил невозможность восстановить места, исключенные цензурою при первом издании!!!

Пусть Бог и более справедливое, более беспристрастное потомство рассудят, что все это должно было значить и как следует подобные явления истолковывать; а мы опять возвратимся к нашему парижскому скандалисту.

Я уже рассказал вам, что Ко—ч не упал духом и ничего не потерпел от изгнания его из Парижа; теперь мне остается вам рассказать, как он потом устроился. Усилия русских довести о поведении этого человека до ведома нашего посольства в Париже не повредили ему нимало в глазах правительственных людей. Напротив, не успел он возвратиться из-за границы, как его сделали помощником секретаря одного из самых высших учреждений в государстве. Ко—чу, будь он терпеливее и умнее, следовало бы только немножко поприудержать себя на новом посту и не давать воли своим способностям, пока он не достигнет степеней известных, на которых и размах шире и кругозор обширнее; но он не утерпел и заявил свои способности очень скоро. Его поймали на ловком деле и как мелкого и нетерпеливого плутишку выгнали вон. Он начал с единому Богу ведомыми целями скупать безнадежные векселя и акции кнауфских горных заводов. Думалось, что уже он совсем пропал; но он налетел на нашего известного художника Мик—на, заполучил ловким образом около двадцати тысяч рублей принадлежавших тому денег и исчез за границею, откуда доднесь о нем нет ни слуха ни духа.

Читая беспрестанно повторяющиеся последнее время случаи самых дерзких преступлений, совершаемых так называемыми образованными людьми, я при каждом таком событии припоминаю Ко—ча, как прототип новых людей этого сорта, и защищавшего его на сходке чиновника X—ва — как образцовый экземпляр бестолковых людей нашего общества, улавливаемых и уловленных злонамеренными людьми на удочку чахлого либерализма, во имя которого на Руси стали бояться быть справедливыми.

Но довольно о Ко—че; перейдем к другому.

Скандальная историйка в трактире вдовы André была таким образом: хожу я туда обедать неделю, другую, месяц, другой, третий и четвертый — все ничего, все прекрасно. Слышу различные толки и вкривь и вкось про Россию, но не вмешиваюсь ни в какие разговоры, съем свой обед, заплачу деньги и иду читать газеты в кабинет Calignani или на Boulevard des Italiens в «литературный зал». Иногда я хаживал в трактирчик André с одним моим знакомым из Польши, который меня и свел первый раз в этот трактир. Ходючи туда вместе, мы за обедом обыкновенно преспокойно разговаривали о самых обыкновенных вещах; но как оба мы говорили между собой по-польски, то нас обоих, вероятно, считали за поляков, и, благодаря тому, никто не обращал на нас никакого особого внимания. Но вдруг из России приехал один русский университетский профессор, большой едун. Как-то раз, разговорясь с ним о том, о сем, добрались мы и до речей об обеде. Я рассказал, что у меня славный и дешевый обед. «Сведите и меня туда», — пристал профессор. Пошли. Мне и в голову не вступало, что мы можем попасть в трактир вдовы André в камфлет со своим русским языком. Войдя, мы это оба почувствовали сейчас же и, усевшись за особый столик, стали говорить как можно тише и как можно меньше. Я заметил, что гости, не раз видавшие меня здесь за обедом, стали вдруг на меня коситься; но мы наскоро пообедали и оба вместе пошли к Calignani. На другой или на третий день, часу в 6-м, мы как-то совершенно случайно сошлись человек пять у одного нашего земляка, и вздумалось всем нам вместе ехать есть борщ к André. Мы и поехали. Сидя на империале омнибуса, мы условились, как придем в трактир, тотчас же взять себе особую комнату, чтобы не стеснять поляков своим присутствием; но все особые комнаты, как назло, были уже заняты, и лишь одна верхняя зала была совершенно пуста. Мы там и сели. В половине нашего обеда за другой стол сели три поляка и, перебросившись между собой двумя, тремя ничтожными фразами, стали хранить мертвое молчание. Они нас слушали. Мы это заметили, но пообедали, не прекращая своего русского разговора, и ушли. Дня через два я опять обедал здесь, один, и, уходя, забыл на столе данный мне чешским поэтом Фричем последний номер чешской газеты «Narodni Listy».[31] Надо полагать, что болтливый Франсуа, найдя мою газету, показывал ее кому-нибудь из своих постоянных посетителей и что по поводу этого было немало толков и соображений, ибо на другой день произошло вот что. Только что я сажусь обедать, все как-то неприятно смолкло и стало внимательно на меня смотреть. Франсуа достал из-за буфета забытую мною вчера газету и подал мне. Я поблагодарил его, пообедал, заплатил деньги и вышел. Выйдя, я тотчас взял направо и зашел в табачную лавку, купил себе сигару и закурил ее. Едва я начал раскуривать сигару, смотрю, возле меня с незажженною сигарою стоит господин, которого я почти всякий день встречал в трактире.

— Позвольте мне огня, — сказал он мне по-польски.

Я передал ему шнурок с газовым рожочком и вышел. Господин нагоняет меня шагов через пятнадцать.

— Извините, пожалуйста, — говорит он по-французски.

— Что прикажете? — отвечал я на том же языке.

— Вы чех?

— Нет, я не чех.

— Поляк?

— И не поляк.

— Но вы говорите по-польски?

— Да… Что вам угодно?

Спутник мой очень затруднялся, как начать объяснение.

— Пусть вас не удивляет то, что я скажу вам.

— Что такое?

— Вы, вероятно, русский? — спросил он опять, после паузы, по-польски.

— Вы отгадали, — отвечал я тоже по-польски, — я русский.

— Отчего вы говорите по-польски? Pan pewno z Zabranego kraja?[32]

— Я из Украины.

— Но вы русский?

— Да, русский, русский.

— Для чего же вы?.. Что вам нравится…

Поляк замялся.

— Сделайте милость, не стесняйтесь. Вас удивляет, зачем я обедаю в польском трактире?

— Да.

— Мне здешний стол нравится. Но, впрочем, я имел бы право на это вам и вовсе не отвечать.

Мы продолжали идти несколько минут молча, по направлению к rue de Rivoli.

Это становилось тяжело и глупо. Я уже думал, не хочет ли мой сопутник взять с меня podatki на польскую справу, по примеру того, как они уже были один раз с меня взяты, в количестве десяти злотых (1 р. 50 к.), в Кракове.

Вошли ко мне утром в номер гостиницы три человека: двое стали у дверей, а третий предъявил мне разграфленную книжку, в которой было написано: «№ 9-й (это был номер, в котором я жил) платит десять злотых». Я спросил: за что это?

— Так следует, — коротко отвечал мне стоявший предо мной гайдук.

Я подумал, что это требуется по какому-нибудь городскому положению, и заплатил.

Гайдук вырвал мне из книги листочек, на котором значилось только одно слово: «Zapłacono»,[33] и со всею своею командою удалился.

По удалении этой честной компании, на досуге я рассмотрел на обороте оставленного мне листка синий штемпель: «Rzond Narodowy»[34] и понял, что с меня взяты podatki na Sprawą polską.[35]

Но в Кракове и в Варшаве такие штуки можно было проделывать, и они проделывались не с одним со мною: такая же штука, сколько мне известно, была сыграна в одном из этих двух городов с уважаемым русским писателем Николаем Васильевичем Бергом. Но ведь все это ловко было делать в городах польских, где все заодно, как сборщики податков, так и слуги отеля, в глаза уверявшие меня, что ко мне никто не приходил; но в Париже, на улице, при ярком газовом освещении… Это невозможно!

«Чего же он хочет? чего он будет добиваться?» — размышлял я, идучи бок о бок с моим молчащим сопутником; но он заговорил, и дело объяснилось.

— Послушайте, — начал мой сопутник, — вы можете меня слушать не обижаясь?

— Извольте.

— Нам это неприятно, что русские ходят в наш ресторанчик.

— Я, — говорю, — не совсем вас понимаю. Что же, мы вам мешаем?

— Это наш трактир.

— Я думаю, что это трактир madame André, и я, и вы, и мои, и ваши соотечественники имеем совершенно одинаковое право быть там. Бывают же там и чехи, и французы, которых я там нередко встречаю.

— Нет, французы здесь хозяева, чехи наши друзья; но русские… Мы ведь к вам не ходим; оставьте же и вы нас в покое. Передайте это вашим соотечественникам. Я вам это советую, и я вас об этом прошу: пусть не выходит неприятностей.

— Я не обещаю вам молчать о вашей странной просьбе и желал бы знать, что вас к ней вынудило.

— Мне кажется, что я говорю с порядочным (porządnym) человеком.

Я вынул мою карточку и подал моему сопутнику, который сунул ее в карман, кажется, даже не взглянув на нее, хотя на тротуаре было очень светло.

— Вы напрасно думаете услыхать что-нибудь интересное: нам просто неприятно, нам неловко быть вместе с русскими; мы там привыкли быть одни и думать, что нас в Москве не слышат.

— Laskawy Panie![36] — сказал я сухо. — Ни я, ни мои земляки, уверяю вас, вовсе не имеем миссии, на которую вы намекаете, и хорошо знаем, что кроме устных ругательств России вы ничего не можете прибавить к статьям «L’Opinion Nationale». Повторяю, мы просто есть ходим, и лучшим доказательством справедливости моих слов служит то, что мы всегда сами от вас удаляемся по углам, куда даже не доходит разговор общей залы.

— Верю; но… все-таки.

— Но что же?

— Выберите себе другое место для обеда. Мы вас просим! Мы вас в избежание неприятностей просим.

Что было еще толковать.

Скачать:PDFTXT

и налево», когда они, забывая всякие границы благопристойности, оскорбляли меня за мой роман, я не мог надивиться сугубой строгости, обращенной к моему роману, который удостоился такого внимания, что был отдан