Скачать:PDFTXT
Русское общество в Париже

в его отношениях к русскому послу. Весьма понятно, что все это очень часто преувеличивается в ту или другую сторону — смотря по симпатиям распространяющего новость, — и на этих завиральных пустяках строятся разнообразные политические предположения, столь же мало понятные, сколь непонятны улыбки, появляющиеся на бледном, безжизненном лице тюльерийского хозяина. Я видел лицо французского императора два раза, и один из этих двух раз, при церемонии, с которою он открывал бульвар принца Евгения, я видел Наполеона III весьма близко. Я не сводил моих глаз с его лица и должен признаться, что никогда не видал ничего столь страшного, как лицо этого государя. Это лицо кадавра с открытыми глазами, которые смотрят устало и в то же время пронзительно. Ни одна тонкая черта этого лица не движется; ни один его мускул не шевелится. По этому-то лицу поляки определяют повороты политики в свою или не в свою сторону, точно Наполеон только о них и думает. Улыбнулся Наполеон, ус пальцами тронул, все уже это слагается универсально в пользу Польши. Прежде всех эти тоненькие значки наполеоновского расположения, в котором он всех приучил беспрестанно ошибаться, телеграфируются из тюльерийских апартаментов полякам. Еще ни одна парижская газета не успеет сказать, чтό было вчера на бале у императора, а уж поляки, даже в нашем Латинском квартале знают jak и со[43] было вчера в «Тюлериях», как они называют обыкновенно Тюльери. Русские узнают придворные новости или из вечерних газет, на другой день после бала, или же от знакомых поляков. Сами наши русские, по обыкновению, всем подобным очень мало интересуются. Сведения газетные, конечно, бывают гораздо тоще и скромнее устных толков, при которых на всякую тему являются тысячи вариаций, а из каждой вариации возникают, в свою очередь, тысячи предположений. Судя по этим новостям, несчастная страсть поляков обращать свои взоры на тюрьерийский флюгер то разгорается огнем самых пламенных надежд, то раскаливается сдержанною злобою, но никогда совсем не угасает. Я знаю очень мало поляков, не верующих в искреннее сочувствие Наполеона Польше и в его готовность помочь польским национальным интересам; большинство же парижских поляков не сводят своих мысленных очей с французского императора, и если иногда приходят в отчаяние и в этом отчаянии говорят: «Бог с ним! Ничего он для нас не сделает!», то это говорят только под минутным впечатлением. Малейшего атома самой казенной теплоты в выражении французского «Монитера» по какому-нибудь польскому вопросу совершенно довольно, чтобы заставить всех этих людей снова стать бонапартистами, жарче коренных бонапартистов императорской Франции. Сколько светлых и великих умов, обсуждая высокое значение Мицкевича в истории славянской литературы, становились в тупик перед его «Ad Napoleonem III, Caesarem Augustum ode in Bomersundum captum»![44]

Поистине все это непостижимо, и если такое направление в Мицкевиче можно изъяснять вообще его странным мистическим настроением в последние годы его жизни, то чем же изъяснить наследственное увлечение всей нации? А кто бы что ни говорил, увлечение это слишком сильно, и — что всего страннее — от него не свободны даже те, которые говорят и пишут, что им не следует ни на кого надеяться кроме себя, а на Наполеона III всех менее. Мои соседи, например, все были люди молодые и большею частью весьма хорошо воспитанные. К Франции они стремились всей душой, но о Наполеоне говорить не могли без ругательной приправы. Такого глубокого презрения и такого искреннего желания галльскому цезарю всех зол и напастей я не слыхал ни от одного парижского студента, когда зимою 1863 года стоял в числе любопытных в толпе, передние ряды которой неукротимыми волнами напирали на дверь École de Médecine,[45] угрожая сбросить бюст Августа. А между тем я слышал, как и в моих соседях дрогнула наполеоновская польская жилка. Вы, я думаю, помните слухи, разнесшиеся в Париже по поводу отсрочки дня, назначенного для открытия бульвара принца Евгения. Помнится, я читал об этом какую-то корреспонденцию в одной из петербургских газет. Об этом заговорили в один прекрасный вечер, часу в пятом, а часу в седьмом ко мне входит моя хозяйка, добрейшая и честнейшая старуха, женщина весьма умная и осторожная, но крайняя республиканка и демократка.

— Слышали? — говорит, а сама вся, вижу, в восторженной ажитации.

— Что такое?

— Подкопались под то место, где будет стоять император при открытии бульвара, и подкатили восемь бочонков пороха.

Я было не верил.

— Нет, — уверяет, — это верно: потому и открытие бульвара отложено.

Вечером я был в кафе: там только об этом и шептались. Правда ли это была или нет, я до сих пор ничего не знаю, да и узнать этого невозможно; но что-то все эти толки о пороховой мине под императора очень скоро затихли, и бульвар открылся совершенно благополучно. Единственным злополучием при этом торжестве был арест нашего чудотвора Поля Ко—ча, учинившего при сем торжестве скандал. Многие умеющие понимать парижские мистерии по едва заметным приметам полагали, однако, что в это время что-то такое да в самом деле было неладно насчет императорского спокойствия. В спокойно-ловкой наружной парижской полиции заметна была какая-то особенно оживленная внимательность: число загадочных личностей с рюмкообразными бородками по кафе и ресторанам заметно возрастало, и вдруг узнаем, что ночью произведено несколько обысков и нескольков лиц арестовано. Так как поляки обыкновенно прежде всех и лучше всех знают подробности подобных новостей, то я сейчас же отправлялся к моим соседям.

Поляки были очень не в духе и не разговорчивы.

Ничего, — говорят, — не знаем: были аресты, но более ничего не известно.

Заходит ко мне один земляк и рассказывает, что в числе арестованных есть несколько поляков, не помню теперь — пять, не то шесть человек. Этим известием мне объяснилось нерасположение моих соседей к разговору об арестах. Три-четыре человека поляков, которых мне случилось видеть в этот же день, позже, тоже были очень грустны: но потом к вечеру вдруг все просияло. Разошелся слух, что обыск у поляков был произведен по ходатайству русского посла, что у одного из обысканных найдены значительная общественная сумма и важные бумаги, вследствие которых и произведены все аресты. Об этом говорили много и долго, и даже, кажется, писали, не то в галицийских, не то в богемских газетах. Но вдруг опять из других источников оказывается, что распущенный слух про участие в этом деле барона Будберга есть слух ложный. Слух этот сочинили и распустили сами поляки, на что у них вообще необыкновенно быстрые способности. На самом же деле вышло, что арестованные поляки взяты за обнаруженное участие их в каком-то чисто французском заговорчике против императора Наполеона. Поляки опять приуныли, и мои соседи в том числе. «Это черт знает что за болваны, чтоб так вредить своему делу!» — заговорили они об арестованных.

— За что вы их браните? Ведь они действовали в ваших интересах, — отвечаешь, бывало, на эти замечания.

— Помилуйте, какое нам дело до Наполеона! Мы здесь гости, мы пилигримы, и одна Франция дает нам угол.

— Да ведь вы же любите Францию?

— Да.

— Считаете народ французский своим прирожденным союзником?

— Ну да, да! Потому-то мы и должны беречь Наполеона.

— Но ведь этот самый Наполеон лишает французский народ и возможности устроить свое счастье, и возможности стать за ваше дело?

— Да… то есть, как сказать? Ну да, лишает.

— Ну, вот они хотели устранить Наполеона и как врага французского народа, и как препятствие к выигрышу вашего дела.

— Нет, помилуйте! Что нам за дело до Наполеона! Мы здесь пилигримы, мы гости! Что нам мешаться не в свое! Зачем вредить себе в общественном мнении!

Но в заботах об общественном мнении, собственно, нет страха о том, что подумает французское общество. Такой страх был бы смешон, и ему не поверит человек, проживший в Париже хоть один месяц. Всякий знает, что император давно не пользуется сочувствием всех просвещенных людей своей страны и что число его доброжелателей гораздо малочисленнее великого числа его молчащих и осторожных врагов. Заботы поляков были собственно о мнении Наполеона, и хотя это, мне кажется, не требует много доказательств, но в подкрепление моих слов я могу кое-что рассказать. Как только разнесся новый слух, что арестованные, через несколько же дней после их ареста, были французским правительством благополучно отвезены за границу и пущены на все четыре стороны, поляки совсем успокоились насчет общественного мнения и даже находили неудобным говорить о Наполеоне в том тоне, в котором говорили до этого события. Тут после этой истории нередко приходилось слышать кое-что и о Чарторыжском и о пользе его близких отношений с тюльерийским двором. Многие приписывали непосредственному влиянию Чарторыжского счастливый для арестантов оборот дела и опять рассказывали о каких-то столкновениях его с русским послом; но я ничего этого хорошенько не помню и более ничего не знаю о кружке Чарторыжского, составляющем, так сказать, представительство революционной аристократической Польши при дворе французского императора. Как они встречаются с русскими дипломатами — про то нашему брату по штату знать не положено. А с русскими людьми, не имеющими официального, и при том выгодного официального положения, едва ли у поляков этого круга могут быть хоть какие-нибудь отношения.

Русских обитателей Парижа по местностям, в которых они располагаются, я делил на елисеевцев и латинцев. Поляков нельзя делить на такое небольшое количество групп: поляков можно встретить живущими почти во всех концах Парижа, но наиболее густое польское население находится преимущественно на Батиньоле; около Пале-рояля, где живет принц Наполеон; в Латинском квартале и, наконец, в предместье Святого Антония. В Батиньоле очень много поляков; в Латинском квартале их значительно менее; около Пале-рояля присутствие их чувствуется еще менее, и они тут живут разбросанно и по весьма неблизким местностям той стороны, например, от quai d’Orléans[46] до rue Chaillot, а в предместье Св. Антония они живут тесно, смешиваясь с французами, и даже утрачивают здесь многие отличительные черты своей национальности. В Батиньоле помещается известная польская школа, содержащаяся на счет французского правительства. Около этой школы живут поляки-ученики, поляки-родители, воспитывающие детей в батиньольской школе, молодежь, окончившая курс и ожидающая каких-нибудь занятий, старички, присевшие раз в Батиньоле, да так тут и оставшиеся, и вообще все поляки самого недостаточного состояния, пробивающиеся в Париже с самыми ограниченными средствами, доходящими minimum до тридцати франков (около 7 р.) в месяц. Батиньольские поляки без всякого сравнения беднее русских и особенно польских латинцев. Польский кружок, тяготеющий к Пале-роялю, состоит исключительно из заезжих или прочно здесь водворившихся польских магнатов, находящихся или в непосредственных сношениях с

Скачать:PDFTXT

в его отношениях к русскому послу. Весьма понятно, что все это очень часто преувеличивается в ту или другую сторону — смотря по симпатиям распространяющего новость, — и на этих завиральных