будет оказано этой милости, то он будет ходатайствовать о даровании ее хотя одним его детям, неповинным в отцовских увлечениях и между тем осужденным на тягостнейшую жизнь без отечества. При этих сообщениях, за достоверность которых мы, разумеется, нисколько не можем ручаться, передается еще одна весьма вероятная догадка. Автор письма думает, что нынешним решительным поворотам в образе своих мыслей г. Герцен весьма много обязан своим столкновениям с некоторыми приятными личностями русской колонии в Женеве. Нравы, обычаи, стремления и взгляды этих колонистов и их забубенная литература, беспардонным гарцуном и джи<ги>том которой явился там какой-то г. Элпидин, — все это, в своей прелестной совокупности, говорят, наглядно убедило г. Герцена, что ему не лгали отсюда, когда говорили, что он, идучи по пути своих заблуждений, давно служит очень дурной партии, которой постыдился бы служить, если бы дал себе труд беспристрастно в нее вглядеться и понять ее преступные цели и низкие страсти, прикрываемые флагом вовсе не свойственных ей теорий. Повторяем, все это весьма возможно и весьма понятно; но как жаль, что это так поздно… Мы говорим не о раскаянии, — искреннее раскаяние никогда не поздно, но говорим о просветлении взгляда г. Герцена. Сколь, значит, велики, сильны и фанатичны были его заблуждения насчет людей этой партии, от которой к нему еще так недавно являлись послы, выдававшие себя за апостолов теории, до одного понимания которой ни один из них никогда не умел возвыситься! Удивительно! Будем ждать: как все это разъяснится и подтвердится. Увидим, если Герцену суждено вернуться на родину, кто-то, какие люди подадут ему здесь руку и скажут: «Дню минувшему забвенье; дню грядущему покой». Мы сомневаемся, что это будут те, которые некогда клялись его именем. Обращаясь затем с собственным судом к намерениям г. Герцена (если достоверность их несомненна), мы видим в них достойную черту его искренности и, может быть, даже очень почтенное желание хотя сколько-нибудь загладить свою вину перед поколением, которое, взволновавшись раз его призывными кликами «с того берега», до сих пор еще мается, не находя себе места и призвания. Положим, что теперь все эти теории, во имя которых погибло столько честных и юных жертв, ныне не в моде и подупали, задавленные восстающею над всем национальною идеею; но все-таки неуменье успокоиться и делать дело еще велико, и возвращение Герцена на родину с сознанием, что родина всего святей и необходимей человеку, обмахнуло бы последний налет, которого никак не могут стряхнуть некоторые мнящие себя прогрессистами и не замечающие, что они давно увязли и опочили на журнальной фразе 1862 года, а жизнь позабыла их и идет и идет, изрекая в своем неудержимом течении проклятие всякой неподвижности.
1869 год.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 13-го МАРТА
В нынешнем нумере мы печатаем текст письма, полученного нами из Ниццы от г. Герцена. Поговорка: «Глас народа — глас Божий» вполне оправдалась на слухах, которые в последнее время носились о Герцене. Наш варшавский корреспондент писал о свидании г. Герцена с венским протоиереем нашим М. Раевским; несколько позже мы напечатали извлечение из одного частного письма, где тоже передавались новости, касающиеся Герцена. Затем в январской книжке «Русского вестника» появилась статья г. Ренненкампфа: «Невольное объяснение с издателем „Колокола“», из которой мы могли видеть, что хотя г. Герцен и прекратил издание своего журнала, но по-прежнему верит в свои социалистические принципы и в их будущее торжество в России. Столь же неизменным взглядом г. Герцен похваляется и по отношению к вопросу польскому, в котором он, как известно, держал сторону поляков и считал Россию по их делу неправою.
Цитаты, приведенные г. Ренненкампфом в «Невольном объяснении» с издателем «Колокола», дают знать, что если у Герцена и есть мысль о возвращении в Россию, то осуществление этой мысли будет ему крайне неудобно, так как, помимо многих иных затруднений к его возврату на родину, он до сих пор еще открыто держится такого образа мыслей, который у нас не встретит теперь ни сочувствия, ни почета.
Между выдержками, которые напечатали мы из одного частного письма, и теми, которые читаем в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа с издателем «Колокола», есть некоторая гармония. Частное письмо, которое мы имели в руках, говорило, что Герцена сильно понажали собравшиеся в Швейцарии русские социалисты. В последних статьях своих, цитируемых в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа, Герцен тоже не без желчи говорит о тех своих испытаниях и уже не в первый раз упоминает о некоем «известном русском литераторе, который украл (sic) у Николая Огарева сто тысяч франков». Новое обращение Герцена к этому факту свидетельствует, что издатель «Колокола» действительно не свободен и в настоящее время от раздражений, причиняемых ему партиею людей, которых он считал некогда своими преданнейшими учениками; но дальнейших намерений Герцена все это нисколько не выясняло.
Напротив, судя по тому, что Герцен в приведенном г. Ренненкампфом письме своем к Огареву старался выдержать себя тем же «неисправимым социалистом» и другом Польши, мы должны были бы считать все слухи о намерении Герцена проситься на родину крайне шаткими и неосновательными. И «С.-Петербургские ведомости», на основании сведений, которые эта газета рекомендовала считать достоверными, объявили, что вести о желании Герцена возвратиться на родину не имеют основания, что достоверным можно считать только то, что сын Герцена просит дозволения побывать в России для устройства хозяйственных дел своего отца, за которым до сих пор числится в Костромской губернии довольно большое имение. Это, конечно, было далеко не то, что повинная самого Герцена и его личное возвращение. После этого всякие дальнейшие толки о Герцене замолкли.
Но вот на сих днях нами получено письмо от самого Герцена. Письмо это, которое также позволительно считать «достоверным сведением», отчасти подкрепляет сказания «С.-Петербургских ведомостей», отчасти же противоречит им. Г. Герцен пишет нам (14 марта нового стиля из Ниццы), что он «в Вене никогда не бывал и с отцом Раевским никаких сношений ни личных, ни письменных, ни чрез чье-нибудь посредство не имел и вообще никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал, несмотря на то, что возвращение на родину для него, как для всякого человека, находящегося в его положении, было бы одним из счастливейших событий в жизни».
Стало быть, сведения «С.-Петербургских ведомостей», вполне достоверные в том, что Герцен «никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал», не имеют той же силы достоверности касательно отсутствия в нем желания возвратиться. Кроме того, желание г. Герцена возвратиться на родину для некоторых кружков уже давно не новость: г. Герцен, около двух лет тому назад, положительно высказывался в этом духе двум почетнейшим русским писателям, свидетельства которых нельзя было считать легковесными, без преднамеренного желания игнорировать их или не верить им. Такое недоверие нужно было для того, чтобы не упадала слава Герцена как непримиримого врага правительства, с чем в свою очередь связывалось желание удержать на известной высоте поколебленный авторитет Искандера и его утопий. Но дело не в том.
Г. Герцен заключает письмо свое к нам выражением надежды, «что условия, в которых поставлена русская печать, не помешают нам напечатать его письмо в ближайшем листе нашей газеты». Эта просьба — которую мы не видим никаких оснований не исполнить и которую ныне же и исполняем, — по нашему мнению, стоит того, чтобы сказать по поводу ее несколько слов.
Г. Герцену, который с такою точностию определяет нынешнюю меру независимости нашей печати, всеконечно, должна быть известна и степень значения печатных заявлений в России. Если печать наша, благодаря последним реформам, пользуется известною долею свободы суждений, то ее все-таки нельзя рассматривать как силу, имеющую влияние на правительственные мероприятия. Хотя и нельзя отрицать, что некоторые заявления нашей печати были удостоиваемы большего или меньшего внимания со стороны известных лиц нынешнего правительства России, но тем не менее ни один из органов нашей печати не имеет вовсе претензии руководить соображениями государственных людей. Уверения в противном, имеющие будто бы своею целию вознести значение русской публицистики, на самом деле идут ко вреду ее и рассеиваются у нас, и дома, и за границею, тайными и явными врагами тех органов, национальные стремления которых совпадают с некоторыми наипопулярнейшими мероприятиями правительства в национальном духе. Эти пустые и злостные россказни имеют вредную цель — путем видимой похвалы отечественной печати нанести косвенную укоризну правительственным лицам в недостатке самостоятельности. Это очень хорошо понимают и наши государственные люди, которые видят тайные пружины этого ехидного подхода, и не дарят никаким вниманием наветов, стремящихся разрушить доверие правительства к общественным органам, наиближе принимающим к сердцу всякую благую меру и особенно горячо отстаивающим ее от подкопов и мин, неустанно подводимых темными партиями. Признательные правительству за долю льгот, предоставленных им русской печати, мы относимся с полнейшим уважением к его самостоятельности. Следовательно, обращаться к правительству через печать с просьбой такого рода, какова должна быть просьба, диктуемая Герцену его желанием возвратиться на родину, нет ни малейшего смысла. Такая опрометчивая мысль рекомендовала бы сообразительные способности Герцена гораздо ниже, чем они стоят в нашем мнении. По его просьбе, мы печатаем его письмо, из которого в России узнают, что для издателя «Колокола» «возвращение на родину было бы счастливейшим событием в его жизни», но смеем уверить автора этого письма, что оно не может иметь никакого влияния на представление, которое имеют о Герцене наши государственные люди. Мы должны думать, что Герцен, прося нас заявить о его желании возвратиться на родину, отнюдь не мог иметь неуместной надежды, что это заявление поднимет какой-нибудь всполох и предуготовит правительство к изменению взгляда, какой оно имело о бежавшем Герцене и какой может иметь о Герцене, возжелавшем возвращения. Это было бы слишком легкомысленно, даже после того, как Герцен некоторыми своими выходками, вроде заподозренного им покушения похитить его из Англии, отнял у нас всякую возможность не считать его, при всех его дарованиях, способным на очень большую заносчивость и на самые крайние и смешные увлечения. Одним словом, мы не хотим думать, чтобы Герцен, посылая свое письмо, думал, что опубликование его может иметь какое-нибудь воздействие на правительство и послужить нашему эмигранту средством определить состояние горизонта тех сфер, где должно разрешиться: быть или не быть «счастливейшему событию в жизни» Герцена.
Кое-как, побочными средствами и окольными путями, могут устраиваться экспатриации и побеги за границу, но для возвращения на родину, после стольких выходок против правительства, сделанных притом с такою заносчивою дерзостию, Герцену существует только два пути: один — путь прямого обращения к великодушию Императора, от которого одного будет в таком случае зависеть