почти свободно проводил свои идеи в то время, когда цензор подписывал транспаранты. Может быть, ему казалось мало этой свободы, но тем не менее стеснение для г. Герцена было как будто полезно; писавши под цензурою, он был сдержаннее и говорил дела больше, чем на свободе. Лучшие, талантливейшие его вещи: «Кто виноват?», «Сорока-воровка», «Записки доктора Крупова» и «Письма об изучении природы» написаны им здесь, под тяжестию цензурного давления; на свободе он не написал ни одной строки, которую ждало бы какое-нибудь долговечие, кроме тех впрочем строк, которыми г. Герцен оскандализировался на долгие века. Его «Былое и Думы» есть наилучшее, что им написано на свободе, — но и оно относительно ниже всех работ, сделанных в отечестве, — в остальном же, где над всем преобладает мы, да я, да фигура моя, Герцен просто жалок и скучен.
Г. Герцен о себе, кажется, не устанет говорить вечно, что заимствовали у него и некоторые из его учеников, например, г. Кельсиев.
Недостаток чувства меры так велик в г. Герцене, что делает этого человека неспособным ни к какой сериозной деятельности. Его всегда, каждую решительную минуту, занимает его собственная позитура, и, бросая свои чернильные перуны царям и народам, он, кажется, сам, как Нарциз, смотрится в свою чернильницу. Чуть он увидит себя, ему сейчас хочется немножко приподнять себя повыше, и у него пойдут самые смешные и надутые преувеличения. Точно так же, как из нескольких дней, проведенных в съезжем доме одной из московских частей, и из благополучного служения у вятского губернатора сумел сделать тюрьму и ссылку, он на первых же порах, как только очутился за границею России, сделал из этого побега целую историю. Г. Герцен ушел из России так себе, по баловству, по неспособности тянуть домашнюю тягу, как тянули ее другие, не менее его честные, не менее его умные и уж, конечно, гораздо более его сериозные люди: он ушел, как говорится, «ни за что, ни про что», и даже сам, при всей своей склонности ставить себя на ходули, ни разу не мог толком объяснить причины и цели своей комической экспатриации.
Но, что комично теперь, то при ярме, стеснявшем Россию в то время, таким не казалось, — по крайней мере, оно не казалось таким весьма многим. Г. Герцен возвестил печатным образом о своем разрыве с Россиею, и стесненная в своей свободе Россия, вместо того, чтобы захохотать в глаза этому новому Курбскому, удостоила его окрик на отечество вниманием. Административные лица всполошились, словно невесть чем, этою дорогою пропажею, и устремили свои взоры на то, чтобы наипаче всего оберечь Россию от внушений этого ужасного человека. Россия, как она ни была сжата и маловоспитана, почуяла, однако, этот всполох, и в пику власти, сковывавшей здесь, дома, всякое свободное и резонное слово, распустила уши и начала слушать заграничный бред г. Искандера.
Надворный советник Александр Иванович Герцен прямо из советников новгородского губернского правления попал в «мощные» враги русского правительства, во всей его совокупности, и всем этим новым значением своим он, конечно, прежде всего обязан тем порядкам, которые существовали в России, а потом характеру и такту тех, кто, давя всякую мысль дома, запугался первой пустопорожней угрозой, когда она раздалась из-за границы. Одно время в административных сферах просто боялись Герцена. Быть обличенным в «Колоколе» почиталось ужасным несчастием не только для «рядового» человека, но даже и для губернаторов, директоров департаментов и других высших чинов. Происходили вещи необъяснимые в администрации: ненавидели г. Герцена, не уважали его — и его слушались. Известны случаи, что люди через одно недружелюбное слово, сказанное о них Герценом, утрачивали свою репутацию и теряли карьеру. Власть Герцена все усиливалась и усиливалась наперекор всякой логике, и тут вдруг с ним случилось то несчастие, которое с тех пор неустанно преследует его во всей его дальнейшей деятельности. У г. Герцена закружилась от обаяния голова. Он потерял уже совершенно чувство меры и понес вздор. Он заговорил о назначении России, которой не знал тогда, как и нынче не знает; откапывал в «мужике» прирожденные свойства западного социалиста; отождествлял социализм с «общиной», одним словом, что называется, молол вздор. Ему верили или не верили, но спорить с ним не позволяли: это было вне господствующего порядка. Герцена боялись и слушались, но хотели показывать, что его игнорируют. Это было наинесчастнейшее из многих несчастных мероприятий тогдашней системы. Герцен во все это время укреплялся, нес чушь и околесицу, точно древняя пифия, и извергал пророчества и прещения.
Но настоящую силу г. Герцена составляли не руководящие статьи его химерического журнала, а печатаемые в нем корреспонденции из России. Эти корреспонденции всегда были свойства обличительного и печатались с уснащениями и с такою подправою, что тут и великие, и малые, читая их, чуть не захлебывались от удовольствия и повторяли из уст в уста прозвания, которыми г. Герцен наделял государственных людей из своего особого словаря. Харчевенные вокабулы, вошедшие в употребление у некоторых писателей последнего цикла, все пришли к нам «с того берега», откуда так же позаимствован и способ обращаться с именами и репутациями людей, нимало не стесняясь никакою совестливостию. Г. Герцен одного министра называл «трехполенным», другого «трехпрогонным», третьего «преобразившимся на Фаворе»; всех не согласных с ним писателей называл, не стесняясь, «доносчиками и шпионами», «бульдогами», «ордынцами», «жалкими лакеями», «тупыми рабами», «стрельцами-попами»; всю нашу печать, дружно заговорившую против польского мятежа, обозвал «развратною литературою сбиров и помощников палачей»; над всем острил, шутил, иногда плоско, иногда едко, но никогда не церемонился, ни с какими заслугами. Напротив, чем авторитетнее было какое-нибудь лицо, тем больше разыгрывался на него зуб у г. Герцена. Он с особенным наслаждением набрасывался на личности, пользовавшиеся в отечестве доброю репутациею, и топтал в грязь эти репутации с каким-то сатанинским остервенением. Все это было необыкновенно, непривычно, и в силу этого нравилось. В невоспитанном обществе, к которому принадлежали чиновники, подведомые выводимым на позорище государственным людям, наглые выходки Герцена были встречаемы с восторгом. Число невежественных почитателей и корреспондентов Герцена росло. Всякий, кто хотел посчитаться с ближним так, чтобы этот ближний помнил этот счет, писал на него донос в «Колокол», донос иногда основательный, а гораздо чаще клевету, вздор, сплетню, но всегда живую и злую сплетню. Герцен все это собирал из всех источников и, не справляясь, чисты ли, грязны ли они, все это печатал… Эта неразборчивость, это незнание меры в нападках и погубили Герцена.
Сериозные люди, которых, разумеется, было очень мало, смотрели на это с ужасом. Они давно уже потеряли уважение к деятельности Герцена и видели, что рассеиваемая им смута не поведет ни к чему доброму, но они не могли этому противодействовать. Всякое сериозное слово не получало никакого места, ни на наших кафедрах, ни в печати. Когда г. Герцен только что ушел из России, умных русских людей удивила та ребячья торопливость, с которою «неисправимый социалист» спешил заявить, что он назад не возвратится. Этого никто у него не вымогал, но у него у самого это не держалось. Думали, что Герцен станет, может быть, печатать за границею сочинения, которые освещали бы русскому обществу истинное его положение и указывали на высшие идеалы, к которым оно должно было стремиться в своей тогдашней задухе. И это была ошибка. Ничего также не последовало: Герцен только ругался с плеча направо и налево; обвинял в бесчестности всех, про кого ему тот или другой благоприятель присылал какое-нибудь письмецо. Дальше, в области науки и исследований, он скоро и без всяких рассуждений порешил все разом: он просто объявил, что существующий порядок на земле вообще никуда не годится, что нужны «новая земля и новое небо», что идеал его — деревушка Нью-Ленарка…
Судьба была к г. Герцену непомерно добра или уж так немилосердно лукавила с ним, что ему все шло на пользу, но шло на пользу как бы нарочно для того, чтобы он забирался все дальше и дальше и, наконец, дошел до геркулесовых столбов смешного задора. Герцен пошел смелее и смелее: вскоре же он известил, что чуть было не выпил вина за здоровье нашего Императора, — что, конечно, имело в его глазах огромное значение, — но что он потом раздумался и, взявшись за стакан, не стал пить. Раздумье это напало на г. Герцена потому, что Император наш неодобрительно держит себя по отношению к полякам, и уж тут пошли и клеветы на русских деятелей, и проклятия за управу с польским мятежом, и призыв «мужиков к топорам», и всякая ложь, пригодная для того, чтобы бесчестить Россию, устроивавшую быт польских крестьян. «Неисправимый социалист» и демократ окончательно рехнулся и понес вздор в защиту тех самых начал в Польше, которые считал подлежащими уничтожению зауряд во всем мире; тут он стоял и за национальность (польскую), и за права собственности (у помещиков), и за неприкосновенность религии (у ксендзов). Наконец все это заключилось новою колоссальнейшею глупостию: кто-то, вероятно, какой-нибудь полячок, — так как они большие охотники распускать ложные слухи, — сообщил г. Герцену, что в Лондоне проживают русские агенты, имеющие поручение похитить его, г. Герцена, на улице, «как Прозерпину», и увезть в Россию. Г. Герцену, издавна приучившемуся считать себя немаловажным человеком в мире вообще, и в русском в особенности, не показалось в этом ничего невероятного, и он сделался игралищем самой пошлой шутки. Он все это напечатал бестрепетною рукою и в азартнейшем духе начал грозить, что Государь будет отвечать «за каждый волос» г. Герцена «перед целою Европою».
Этим было закончено политическое служение г. Герцена России: Россия над ним расхохоталась.
Несчастное для г. Герцена событие это имело у нас в России последствия, весьма благоприятные для нашего общества: чиновники, видя пошатнувшуюся репутацию «Колокола», перестали выкрадать для него материалы секретных дел канцелярий и писали менее сплетен; «Колокол» терял интерес, и для верных слуг правительства наступила эмансипация от далекого и бесцеремонного клеветника.
Вслед за тем отблагодарила г. Герцена Польша. Польские эмигранты в своих заграничных брошюрах и парижском журнале «Bacznosc» предостерегали своих не доверять учению г. Герцена, так как этот «росцейский moskal не знает даже простых прав человека на собственность».
Для их г. Герцен с той поры потерял всякое значение; и он еще значил кое-что для других, которые в свою очередь имели значение для нас, как «кость от наших костей и плоть от плоти нашей».
Сочинения г. Герцена, никому ныне не нужные и никого не интересующие с тех пор, как в России печатное слово получило некоторую