Скачать:PDFTXT
Смех и горе

не дожидаясь его вопроса, говорю:

«И сие, ваше преосвященство, правда. Точно, – говорю, – однажды, и всего только однажды, играл я по случаю племянницына приезда, но было сие не для ради забавы и празднолюбия, а с философскою целью, в видах указания превосходства Адамова пола пред Евиным полом; а отнюдь не для праздной забавы и утешения».

«Объяснись, – говорит владыко, – и в этом!»

«Было, – говорю, – сие так, что племянница моя, дочь брата моего, что в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия моей жены, что якобы наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать, книги мои без толку порицая, то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен, то я, не зная, что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна, то скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „что вас, говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“, то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул:

„Стой, – говорю, – стой, ни одна не смей больше ни слова говорить! Этого я не могу! Давайте, – говорю, – на том самом спорить, на чем мы все поровну учены, и увидим, кто из нас совершеннее? Есть, – говорю, – у нас карты?“»

Жена говорит: есть.

«Давай, – говорю, – сюда карты».

Жена подала карты.

Говорю:

«Сдавай в дураки!»

Сдали. Я и жену и племянницу ученую кряду по три раза дураками оставил. Довольно, говорю, с вас, но видя, что они и сим еще мало в неправоте своего спора убедились, говорю:

«Сдавай в короли!»

Сдали в короли. Я вышел королем, сынишку – виноват, ваше преосвященство, сынишку тоже для сего диспута с собою посадил, – его в принцы вывел, а жену в мужики. Вот, говорю, твое место; а племянницу солдатом оставил, – а это, мол, тебе и есть твоя настоящая должность.

«Вот, – говорю, – ваше преосвященство, истинно докладываю я, едино с сею философскою целью в карты играл и нимало себя и мужской пол не уронил».

Владыка рассмеялись. «Ступай, – говорят, – игрун и танцун, на свое место», а отцу Маркелу с дьяконом нос и утерли… но я сим недоволен…

– Помилуйте, – говорю, – да чего же вам еще?

– Как чего? Ах, нет, Орест Маркович, так нельзя: ведь они вон, и дьякон, и отец Маркел, по сие время ходят, и отец Маркел все вздыхает на небо.

– Так что же вам до этого?

– Ах, как вы это располагаете: это они прокриминацию затевают… Нет, пока эти новые права взойдут, тут еще много греха будет!

Глава пятьдесят вторая

Встречаю на другой день в березовой рощице отца дьякона; сидит и колесные втулки сверлит.

– Вы, – говорю, – отец дьякон, как поживаете?

Ничего, – говорит, – Орест Маркович; живем преестественно в своем виде. Я в настоящее время нынче все овцами занимаюсь.

– А! а! скажите, – говорю, – пожалуй, торговать пустились?

– Да-с, овцами, и вот тоже колеса делаю и пчел завел.

– И что же, – говорю, – счастливо вам ведется?

– Да как вам доложить: торгую понемножку. Нельзя: время такое пришло, что одним нынче духовенству ничем заниматься нельзя. Нас ведь, дьяконов-то, слыхали?.. нас скоро уничтожат. У нас тут по соседству поливановский дьякон на шасе постоялый двор снял, – чудесно ему идет, а у меня капиталу нет: пока кой-чем берусь, а впереди никто как Бог. В прошлом году до сорока штук овец было продал, да вот Бог этим несчастьем посетил.

– Каким, – говорю, – несчастьем?

– Да как же-с? разве не изволили слышать? ведь мы всё просудили с отцом Маркелом.

– Да, да, – говорю, – слышал; рассказывал мне отец Иван.

– Да мы, – говорит, – с ним, с отцом Иваном, тут немного поссорились, и им чрез нас вдобавок того ничего и не было насчет их плясоты, а ведь они вон небось вам не рассказали, что с ними с самими-то от того произошло?

– Нет, мол, не говорил.

– Они ведь у нас к нынешнему времени не от своего дела совсем рассудок потеряли. Как с племянницею они раз насчет бабьего над нами преимущества поспорили, так с тех пор всё о направлении умов только и помышляют. Проповеди о посте или о молитве говорить они уже не могут, а всё выйдут к аналою, да экспромту о лягушке: «как, говорят, ныне некие глаголемые анатомы в светских книгах о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки», или «сколь дерзновенно, говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают о жизни»… а прихожане этим смущались, что в церкви, говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, – всё опять мимоволыю или от лягушки, или – что уже совсем не идуще – от кошкина хвоста пишут и, главное, всё понапрасну, потому что говорить им этого ничего никогда не позволят. Вы у них изволили быть?

– Был.

– И непременно за писанием их застали?

– Кажется, – говорю, – он точно что-то писал и спрятал.

– Спрятал! – быстро воскликнул дьякон, – ну так поздравляю же вас, сударь… Это он опять расчал запрещенную проповедь.

– Да почему же вы так уверены, что он непременно запрещенную проповедь пишет?

– Да потому, что и о лягушке, и о кошкином хвосте, и о женском правиле им это все запрещено, а они уж не свободомысленны и от другого теперь не исходят.

Отец Маркел же, – любопытствую, – свободнее?

Дьякон крякнул и рукой махнул.

Тоже, – говорит, – сударь, и они сильно попутаны; но только тот ведь у нас ко всему этому воитель на враги одоления продерзостью возмогает.

– Вот как?

– Как же-с! Они, отец Маркел, видя, что отцу Ивану ничего по их доносу не вышло ни за плясание, ни за карты, впали в ужасную гневность и после, раз за разом, еще сорок три бумаги на него написали. «Мне, твердят, уж теперь все равно; если ему ничего не досталось, так и я ничего не боюсь. Я только, говорят, дороги не знаю, а то я бы плюнул на всех и сам к Гарибальди пошел». Мне даже жаль их стало, потому ничего не успевает, а наипаче молва бывает. Я говорю: «Отец Маркел, бросьте все это: видите, говорю, что ничего уже от него при нынешнем начальстве не позаимствуешь». Не слушает. Я матушку их, супругу, Марфу Тихоновну, начал просить. «Матушка, говорю, вы уговорите своего отца Маркела, чтоб он бросил и помирился, потому как у нас по торговой части судбище считается всего хуже, а лучше всего мир». Матушка сразу со мной согласились, но говорят: «Ох, дьякон, молчи: он просто вроде как бы в исступлении ума». Стоим этак с нею за углом да разговариваем, а отец Маркел и вот он.

«Что, – говорит, – все тут небось про меня злословите?»

Матушка говорит: «Маркел Семеныч, ты лучше послушай-ка, что дьякон-то как складно для тебя говорит: помирись ты с отцом Иваном!» А отец Маркел как заскачет на месте: «Знаю, говорит, я вас, знаю, что вы за люди с дьяконом-то». И что же вы, сударь, после сего можете себе представить? Вдруг, сударь мой, вызывает меня через три дня попадья, Марфа Тихоновна, через мою жену на огород.

«Ох, дьякон, – говорит, – ведь нам с тобой плохо!»

«Что, мол, чем плохо?»

«Да ведь мой отец Маркел-то на нас с тобой третьего дня репорт послал».

Так, знаете, меня варом и обварило…

«Как так репорт? В каком смысле?»

«А вот поди же! – говорит. – Как мы с тобой онамедни за углом стояли, он после того целую ночь меня мучил: говори, пристает, жена, как дьякон тебе говорил: чем можно попа Ивана изнять?»

«Ничем, – говорю, – его изнять нельзя

«А! ничем! ничем! – говорит, – это я знаю: это тебя дьякон научил. Ты теперь, – говорит, – презрев закон и религию, идешь против мужа». И так меня тут таким словом обидел, что я тебе и сказать не могу.

«Матушка, да это что же, мол, такое несообразное?»

«Нет, а ты, – говорит, – еще подожди, что будет?» И потом он целый день все со мной воевал и после обеда и, слава богу, заснул, а я, плачучи, вынула из сундука кусочек холстинки, что с похорон дали, да и стала ему исподние шить; а он вдруг как вскочит. «Стой, говорит, злодейка! что ты это делаешь?» – «Тебе, говорю, Маркел Семеныч, исподние шью». – «Врешь, говорит, ты это не мне шьешь, а ты это дьякону».

Ну, разумеется, попадьяженщина престарелая – заплакала и подумала себе такую женскую мысль, что дай, мол, я ему докажу, что я это ему шью, а не дьякону, и взяла красной бумаги и начала на тех исподних литеры веди метить, а он, отец Маркел, подкрался, да за руку ее хап.

«А! – говорит, – вот когда я тебя поймал! Что ты тут выводишь?»

«Твое имено выставляю, „веди“», – говорит попадья.

«А что такое, – говорит, – обозначает это веди?»

Попадья говорит, что обозначает его фамилию: «Веденятин», а он говорит: «Врешь, эти веди значит Викторыч, дьякон, и я, говорит, об этом рапорт донесу». Сел ночью и написал.

Я даже не воздержался при этих словах дьякона и воскликнул:

– Фу, какая глупость!

– Нет-с, вы еще насчет глупости подождите, – останавливает рассказчик, – почему же это веди означает что «Викторыч», когда имя мое Еремей, а фамилия Козявкин? Ведь это с их стороны ничего более, как одна глупая забывчивость, что сколько лет со мною священнодействуют, а не знают, как их дьякона зовут! А между тем, как вы, сударь, полагаете? – воскликнул дьякон, становясь в наполеоновскую позицию, –

Скачать:PDFTXT

не дожидаясь его вопроса, говорю: «И сие, ваше преосвященство, правда. Точно, – говорю, – однажды, и всего только однажды, играл я по случаю племянницына приезда, но было сие не для