— думала Настя. — Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я… и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», — сказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:
Ах ты, горе великое,
Листья шумят, часты кусты,
Часты кусты ракитовы.
Пойду с горя в чисто поле,
Цветы цветут лазоревы.
Совью венок милу дружку,
Милу дружку на головушку:
«Носи венок — не скидывай,
Терпи горе — не сказывай».
Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:
Как изгаснет зорька ясная,
Как задремлет свекровь лютая,
А моя жена сварливая,—
Выходи, моя лебедушка,
Во зеленую дубровушку,
Соловьем я свистну, молодец,
На мой посвист ты откликнешься
Перепелочкою-пташечкой,
Свое горе позабудем мы,
Простим грусть-тоску сердечную.
Выходи, моя зазнобушка,
На зеленую кроватушку.
Приголубь меня, касаточка!
Расчеши мне кудри русые;
Посмотреть дай в очи черные,
Целовать дай плечи белые.
«Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею», — подумала Настя, сбросила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.
V
Был Настин черед стряпаться, но она ходила домой нижней дорогой, а не рубежом. На другое утро ребята, ведя раненько коней из ночного, видели, что Степан шел с рубежа домой, и спросили его: «Что, дядя Степан, рано поднялся?» Но Степан им ничего не отвечал и шибко шел своей дорогой. Рубашка на нем была мокра от росы, а свита была связана кушаком. Он забыл ее развязать, дрожа целую ночь в ожидании Насти.
В этот же день, в полудни, Степан приходил на прокудинский загон попросить водицы. Напился, взглянул на Настю и пошел.
— Иль Степанушка невесел! Что головушку повесил? — сказала ему Домна. — Аль жена вчера избранила?
— Да, — отвечал нехотя Степан и совсем ушел.
Жнитва оставалось только всего на два дни. Насте опять нужно было идти стряпать. Свечерело. Настя дошла до ярочка и задумалась: идти ли ей рубежом или нижней дорогой. Ей послышалось, что сзади кто-то идет. Она оглянулась, за нею шел Степан.
— Я тебя выжидал, — сказал он, весь встревоженный.
Настя растерялась. Какую дорогу ни выбирать, было все равно.
— Слушай, Степан!
— Говори.
— Я ведь тебе лиха никакого не сделала?
— Иссушила ты меня. Вот что ты мне сделала. Разума я по тебе решился.
— Нет, ты вот что скажи: ты за что хочешь быть моим ворогом?
— Убей меня бог на сем месте! — крестясь, проговорил Степан.
— Ты ведь знаешь мою жизнь. И без того она не мила мне: на свет бы я не смотрела, а ты еще меня ославить хочешь.
— Кто тебя хочет ославить? — сумрачно ответил Степан.
— Чего ты за мной гоняешься? Чего не даешь мне проходу?
— Люблю тебя.
— Ах ты господи! — воскликнула Настя, всплеснув руками, и пошла рубежом. Степан пошел за нею.
— Отойди, Степан! — сказала Настя, сделав несколько шагов, и остановилась.
Степан стоял молча.
— Отойди, прошу тебя в честь! — повторила Настя.
— Не гони. Мне только и радости, что посмотреть на тебя.
— Ну ведь ты ж видел меня нынче.
— При людях. Я хочу без людей тебя видеть.
— Мать царица небесная! Вот напасть-то на мою головушку бедную, — проговорила Настя, вздохнув, и, пожав плечами, пошла опять своей дорогой.
А Степан идет за нею молчаливый и убитый.
Настя прошла шагов сотню и опять остановилась и засмеялась.
— Не смейся! — сказал Степан.
— Да какой смех! Горе мое над тобою смеется. Чего ты, как тень сухая, за мной тащишься?
— Жить я без тебя не могу.
— Ведь жил же до сих пор.
— А теперь не могу. Я убью тебя, — сказал Степан, бросив на землю косу с крюком и свиту.
— Да убей. Хоть сейчас убей. Мне что моя жизнь! Только ты ж за меня пострадаешь.
— Я и себя убью, — мрачно проговорил Степан.
— А дети?
— Все равно я и так-то им не отец. Жизнь моя вся в тебе. Я порешил, что я с собою сделаю.
— Что?
— Удавлюсь, вот что!
— О, дурак, дурак! — сказала Настя, покачав головою, с ласковым укором.
— Сядь, — произнес Степан.
— Все равно и так.
— Сядь. Неш от этого что сделается? — умолял Степан с сильным дрожанием в голосе.
Насте стало жаль Степана. Она села на заросший буйной травой рубеж, а Степан сел подле нее и, уставив в колени локти, подпер голову руками. Они долго молчали. Степан заплакал.
— Перестань, — сказала Настя и взяла его за руку.
— Что мне жить без тебя, — проговорил Степан сквозь слезы.
— Перестань плакать! — повторила Настя. — Ты мужик, слезы — бабье дело; тебе стыдно.
— Э! толкуй! — отвечал с нетерпением Степан.
— Все, может, пройдет.
— Как же оно пройдет? Хорошо тебе, не любя, учить, а кабы ты в мое сердце заглянула.
Настя вздохнула.
— Ты вот что, Степан! Ты не попрекай меня этим, сердцем-то. Сердце ничье не видно… Что ты все о себе говоришь, а я молчу, ты с этого и берешь?
Степан поднял голову и стал слушать.
— Глупый ты, — продолжала Настя. — Я не из тех, не из храбрых, не из бойких. Хочешь знать, я греха таить не стану. Я сама тебя люблю; может, еще больше твоего.
Степан обнял Настю: она его не отталкивала.
— Да что из ней, из любви-то нашей, выйдет? — Горе. Поверь, горе.
Настя положила свою руку на плечо Степана и, шевеля его русыми кудрями, сказала:
— Нет, ты слушай. Мне горе все равно. Я горя не боюсь. А ты теперь хоть кой-как да живешь. Ты мужик, твоя доля все легче моей. А как мы с тобой свяжемся, тогда-то что будет?
— Что ты захочешь.
— Право, ты глупый! Что ж тут хотеть-то? Не захочу ж я разлучить жену с мужем или отца с детьми. Чего захотеть-то?
Степан молчал.
— А в полюбовницы, как иные прочие, я, Степан, не пойду. У меня коли любовь, так на всю мою жисть одна любовь будет.
— Я тебе отцом, матерью в гробу клянусь.
— О-о, дурак! Не тронь их.
— Как ты захочешь, так все и будет. Горя я с тобой никакого не побоюсь. Хочешь уйдем, хочешь тут будем жить. Мне все равно, все; лишь бы ты меня любила.
— Неш ты станешь жалеть.
— Я тебе сказала, и что сказала, того не ворочаю назад.
— А мне хоть умереть возле тебя, так ту ж пору рад.
Степан потянул к себе Настю. Настя вздрогнула под горячим поцелуем. Она хотела еще что-то говорить, но ее одолела слабость. Лихорадка какая-то, и истома в теле, и звон в ушах. Хотела она проговорить хоть только: «Не целуй меня так крепко; дай отдохнуть!», хотела сказать: «Пусти хоть на минуточку!..», а ничего не сказала…
— Пора ко дворам, Настя, — сказал Степан, увидя забелевшуюся на небе полоску зари.
Настя лежала в траве, закрыв лицо рукавом, и ничего не отвечала. Степан повторил свои слова. Настя вздрогнула, поспешно поднялась и стала, отвернувшись от Степана.
— Пойдем, — сказал Степан, — а то ребята из ночного поедут, увидят нас.
— Ах, Степа! Что только мы наделали? — обернувшись к нему, проговорила Настя. Лицо ее выражало ужас, любовь и страдание.
— Ничего, — отвечал совершенно счастливый Степан.
— Да, как же, ничего! — проговорила с нежным упреком Настя, и на устах ее мелькнула улыбка, а на лице выступила краска стыда.
Они шли молча до самого прокудинского задворка.
— Степан! — крикнула Настя, когда они уже простились и Степан, оставив ее, шибко пошел к своему двору.
Степан оглянулся. Настя стояла на том же месте, на котором он ее оставил.
— Поди-ка сюда! — поманула его Настя.
Он подошел.
— Желанный ты мой! — проговорила Настасья, поглядев ему в глаза, обняла его за шею, крепко поцеловала и побежала к своим воротам.
Обед у Прокудиных в этот день был прескверный. Настя щи пересолила так, что их в рот нельзя было взять, а кашу засыпала такую густую, что она ушла из горшка в печке. Свекровь не столько жалела крупы или того, что жницы будут без каши, сколько злилась за допущение Настею злого предзнаменования: «Каша ушла из горшка, это хуже всего, — говорила она. — Это уж непременно кто-нибудь уйдет из дому». Бабы попробовали щей и выплюнули. «Чтой-то ты, Настасья, словно с кем полюбилась!» — сказали они, смеясь над стряпухой. У нас есть поверье, что влюбленная женщина всегда пересолит кушанье, которое готовит.
Степан перед полдниками пришел на прокудинский загон попросить квасу. Настя, увидя его, вспыхнула и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп. А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под тем крестцом, на который ему указали бабы.
— Да что тебе, высветило, что ли? — смеясь, спрашивала Домна.
— Что высветило! Нет тут квасу, — отвечал Степан, сунувший кувшин между снопами.
Домна подошла и, удостоверившись, что кувшина действительно нет, крикнула:
— Настасья, где квас?
— Да там смотрите, — отвечала, не оборачиваясь, Настя.
— Поди сама отыщи. Нет его здесь, — проговорила Домна и стала на свою постать.
Насте нечего было делать. Она положила серп и пошла к крестцу, у которого стоял Степан.
— Ночуй нонче вон под тем крайним крестцом, — тихо проговорил Степан, когда к нему подошла раскрасневшаяся Настя.
— Где квас дел? — спросила Настя.
— Ты слышишь, что я тебя прошу-то?
— Люди смотрят.
— Да говори, что ль?
— Пей да уходи скорей.
— Будешь там?
Степан достал кувшин и стал из него пить, а Настя пошла к постати.
— Настя? — вопросительно кликнул вслед Степан.
— Ну, — отвечала, оборотясь к нему, Настя, с улыбкой, в которой выражалось: «Нечего допытываться, — разумеется, буду».
Степан нашел Настю и, уходя от нее утром, знал, как нужно браться за ворота прокудинского задворка, чтобы они отворялись без скрипа.
VI
Кончились полевые работы, наступала осень с дождями, грязью, холодными ветрами и утренними заморозками. Народ работал возле домов: молотили, крыли крыши, чинили плетни. Ребята, способные владеть топором, собирались на Украину. Домнин муж тоже собирался. Прокудин отпускал старшего сына с тем,