Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 11 томах. Том 11

раскуплена и давно уже составляет библиографическую редкость. Из этой брошюры, составляющей обрезки того, что значится в отчетной записке, напечатанной в типографии Академии наук, можно видеть, что я относился к делу с тою же целию показать излишность «ограничений», как постоянно мыслил и П. И. Мельников, Но как записка эта, написанная двадцать лет назад, до сих пор еще не утратила своего интереса, а между тем правительственные лица, которых она касалась (главным образом, князь Суворов*), уже сошли в могилу и составляют сюжет истории, то я не вижу причин оставлять ее далее в безвестности для общества и попытаюсь напечатать эту мою работу в одном из русских исторических изданий.

П. С. Усов передает, тоже как особый знак неблаговоления к Мельникову, то, что «П. А. Валуев, с самого вступления своего в должность министра внутренних дел, удалил Мельникова от раскольничьих дел и от себя». А как мне известно, и тут не Мельников лично не годился, а в эту пору вообще разбор и разработка раскольничьих дел в настоящем научном направлении стали нежелательны, или, точнее сказать, несовместны, с целями некоторых из правителей. П. С. Усову должно бы быть известно, что прежде отстранения Мельникова предполагалось учредить целое «сотрудничество», которое бы дружно взялось и сразу покончило с разбором и приведением в известность всех раскольничьих дел архива министерства внутренних дел. Мысль эта едва ли не исходила от M. H. Турунова, или по крайней мере им поддерживалась, и тогда в числе лиц, сюда предназначавшихся, снова были Мельников и я. Об этом со мною, по поручению П. А. Валуева, вел переговоры граф Капнист*, которому я в чистосердечном разговоре высказал мой взгляд на раскол и те мои убеждения, с которыми я могу приступить к этой любопытной, важной и до сих пор никем надлежащим образом не исполненной работе. Но, вероятно, и мои взгляды, без сомнения точно переданные графом Капнистом г. министру, показались почему-либо одинаково несовместимы, и с той поры речь о привлечении меня к занятиям делами раскола уже никогда более не возобновлялась. А вместо допущения к сим заповедным делам П. И. Мельникова со мною или меня одного доступ к ним был открыт покойному Федору Васильевичу Ливанову*, который раскола хотя не знал, но имел характер и взгляд более совместные. Дел раскольничьих Ф. В. Ливанов не привел в ту ясность, какой предполагалось достичь обстоятельным их разбором, но плодом его знакомства с министерскими архивами зато вышло злохудожное сочинение «Раскольники и острожники». В этой скандалезной и шельмовальной книге были глубоко оскорблены и обесславлены многие из достоуважаемых людей в московском купечестве, начиная с Морозовых и Кузьмы Терентьевича Солдатенкова*, а появлению этого сочинения предшествовали еще более скандалезные истории вымогательства и шантажа, вскрывать которые еще не наступило время.

Личные свойства Ф. В. Ливанова, который оказался всех нас «совместимее», достаточно известны и в Москве и в Петербурге и среди староверов и среди монашествующей братии, представители которой тоже тяжко испытывали неудобства всякого личного с этим человеком соотношения. Небезызвестен г. Ливанов и семье литературной, которая, впрочем, никогда не считала его своим и всегда бежала всякого с ним общения. Кто рекомендовал Ливанова министру внутренних дел как знатока раскольничьей литературы и раскольничьего быта, — я не знаю, но это очень любопытно и, конечно, когда-нибудь выяснится. Но я знаю, что книги Ливанова, рассмотренные в ученом комитете министерства народного просвещения при графе Дмитрии Андреевиче Толстом*, были «отклонены» и что той же самой участи они подпали в учебном комитете святейшего синода, председатель которого, покойный протоиерей Иосиф Васильевич Васильев*, брал у меня для соображений мой обширный черновой доклад о сочинениях Ливанова.

Таким образом, вот кто, собственно, был настоящим заместителем Павла Ивановича Мельникова в занятиях делами раскола научно-историческим путем. Это был Ф. В. Ливанов, который в одной из своих книжек «Золотая грамота»* обнаружил такое многоведение, что даже не знал, как надо перекреститься, и указывал налагать на себя не крест, а треугольник (да, это буквально так!). Что же касается затруднений П. И. Мельникова в издательстве книги*, написанной по поручению министра, то и это едва ли можно приписывать личному неблаговолению П. А. Валуева к Мельникову. Совершенно такие самые истории сличались далеко не с одним Мельниковым. Подобная вещь была, как мне известно, с покойным Алексеем Ф<еофилактовичем> Писемским и другими, а наконец, и лично со мною: в моем столе до сей минуты лежит пропущенная духовным цензором рукопись, с страшною спешностью составленная мною по настоятельному и спешному требованию трех министров. Это — приспособленный к русским простонародным понятиям перевод или пересказ известного сочинения Боссюэта, пользовавшегося особым расположением императора Александра I. Работа эта, заключающая в себе от шести до семи печатных листов, четыре года тому назад была сделана мною в две недели к празднику пасхи, процензурована архимандритом Арсением* страстными днями и… осталась лежать у меня, как вещь, по-видимому, никому и ни на что не нужная. Приказана, сделана и брошена… Почему же это так? А весьма просто! Причиной этого было предложение литературных услуг со стороны некоего В. В. Кардо-Сысоева, который явился добровольцем и подал сочинения, отличавшиеся большою решительностию. Они были патронируемы одним учреждением, а министерством народного просвещения «отклонены» за их крайнее несоответствие приличиям и нравственности. Это и повело впоследствии к тому, что упомянутые сочинения г. Кардо-Сысоева перестали пользоваться особыми содействиями к их распространению через акцизных надзирателей по питейной части, но деньги на издание их он получил… Таков вообще неверный удел заказных литературных работ, мнение о совместимости которых часто изменяется, прежде чем самая трудолюбивая рука в состоянии их исполнить, и Мельников в этом случае не был исключением. А можно разве сказать то, что положение чиновников из литераторов вообще часто бывает исключительным и сугубо тяжким среди чиновников, к литературе непричастных. Но это совершенно другой вопрос, и в нем покойный Павел Иванович тоже опять испытал далеко не самое обидное положение.

Путимец

(Из апокрифических рассказов о Гоголе)

Напечатанные в 1883 году в журнале «Киевская старина» письма Н. В. Гоголя* (которые до сих пор оставались неизвестными) пробудили в моей памяти воспоминание об одном устном рассказе, касающемся юношества поэта. Рассказ этот я не раз слыхал в пятидесятых годах в Киеве от большого моего приятеля, уроженца города Пирятина, художника Ив. Вас. Гудовского*, а он сказывал это со слов другого своего земляка*, известного в свое время малороссийского патриота и отчасти тоже немножко поэта — Черныша. Черныш же слышал это от какого-то своего родича, который был знаком и даже, кажется, дружен с Гоголем во время его студенчества в Нежинском лицее. Этого рассказа я нигде не встречал, ни в одних материалах для биографии Гоголя, но также и не смею думать, что он достоин занять там место. Правдивость события, о котором хочу рассказать из пятых уст, мне отнюдь не представляется несомненною, хотя, однако, в этом предании мне чувствуется что-то живое, что-то во всяком случае как будто не целиком выдуманное. А потому я думаю, что это необходимо сберечь, хотя бы даже как басню, сочиненную о крупном человеке людьми, которые его любили.

Если даже это и целиком все сплошная фантазия (что допустить очень трудно), то почему не послушать, как фантазировали о гениальном юноше его соотечественники.

I

В бытность Гоголя студентом Нежинского лицея* старшему Чернышу случилось ехать с ним вместе верст за пятьдесят или за сто от Нежина в деревню в гости к каким-то их общим знакомым.[2] К кому именно — не знаю, но ехали они вдвоем, «паркою на почтовых», и в перекладной тележке.

На дворе стоял невыносимый июньский зной, и раскаленный малороссийский воздух был полон той тонкой черноземной пыли, которая умеет пронизать все — обратить путников в арапов, слепить их волосы и запорошить им глаза, нос и уши. Уста пересмягли, в груди томящая жажда, а руки нет силы поднять от усталости. Вокруг широко расстилается неоглядная малороссийская степь, и кажется, нет ей ни конца, ни предела. Во всем поле не встречается никакое живое существо; даже мелкие птички, и те, притомившись, пали к хлебным корням, и не видно их там, где они перемогают этот страшный зной огнепалящей печи. Только одни грязные оводы с огромными зелеными глазищами неотступно мычатся над несчастными взмыленными конями и еще более увеличивают их мучительное терзание.

Родич рассказчика сильно измучился и раскис, а потому был не в хорошем расположении духа, но Гоголь, к удивлению его, не поддавался жаре и был, напротив, очень бодр и весел. Он, как известно, любил жару и теперь шутил, говоря, что на таком угреве хорошо было бы раздеться да полежать голому на солнце в горячем просе. Малороссийские сибариты старинного закала бывали большие охотники до этого своеобразного наслаждения, и Гоголю оно тоже нравилось, или он так поддразнивал своего нетерпеливого к жаре сопутника. Гоголь все мурлыкал песенки, вертелся, подсвистывал на коней, сгонял прутиком оводов и в шутливом тоне заговаривал с ямщиком. Но ямщик на эту пору попался им самый несловоохотливый, и как Гоголь его ни заводил на разговоры, наконец должен был от бесед с ним отказаться. И вот тогда-то его перекинуло на спутника.

Родич Черныша столько же страстно любил малорусский народ, сколько недолюбливал «кацапов», то есть великороссов. Таких людей здесь было много. И как у нас в свое время были любители говорить местами из «Горя от ума» или из «Мертвых душ», так и у этого была своя любимая книжка — это повесть о том, «как в Туле надули малороссийского паныча»*. Что бы он ни прослышал из великорусских нравов, на все у него была из той книги готова поговорка:

«Кого наши не надуют».

Этак он и сожалел «кацапов», и похвалял их, и порицал, и как будто вместе с тем радовался, что их уже никто в мире не надует.

«Бо вони мертве теля — и те надувають» (то есть убитого теленка, и того надувают).

Особенно этого чудака раздражало «московское плутовство», о котором он сам, будучи человеком безукоризненно честным во всех делах, как крупных, так и мелких, не мог слышать без душевного раздражения и всегда из-за каждого пустяка в этом роде готов был кипятиться, и кипячение это поддерживал искреннею патриотическою скорбью, «що тi бicoвi плути, кацапи, наш добрий, хрестьянський люд попсують».

Утрированная скорбь его, может быть, имела для себя какое-нибудь оправдание.

Гоголь, конечно, хорошо знал эту слабость своего приятеля, и, может быть, потому, что ему хотелось, как говорится, «завести орган», а может, и потому, что он, сколько известно, и в самом деле

Скачать:TXTPDF

раскуплена и давно уже составляет библиографическую редкость. Из этой брошюры, составляющей обрезки того, что значится в отчетной записке, напечатанной в типографии Академии наук, можно видеть, что я относился к делу