Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 11 томах. Том 2

работаем.

— Вы видели его последнюю работу? — спросила Бертольди, тряхнув кудрями. — Не видели?

— Не видел.

— И ничего о ней не знаете?

— Не знаю.

Ничего не знаете об «Отце семейства»?

— Не знаю же, не знаю.

Бертольди захохотала.

— Что это за работа? — спросил Розанов.

— Так себе, картинка, — отвечал Белоярцев: — «Отец семейства», да и только.

— Посмотрите, так и поймете, что и искусство может служить не для одного искусства, — наставительно проговорила Бертольди. — Голодные дети и зеленая жена в лохмотьях повернут ваши понятия о семейном быте. Глядя на них, поймете, что семья есть безобразнейшая форма того, что дураки называют цивилизациею.

— Ну это еще вопрос, mademoiselle Бертольди.

Вопрос-с, только вопрос, давно решенный отрицательно.

— Кем же это он так ясно решен?

— Светлыми и честными людьми.

— Отчего же это решение не всем ясно?

Оттого, что человечество подло и глупо. Отрешитесь от своих предрассудков, и вы увидите, что семья только вредна.

То-то я с этим вот несогласен.

— Нет, это так, — примирительно заметил Белоярцев. — Что семьяучреждение безнравственное, об этом спорить нельзя.

— Отчего же нельзя? Неужто вы находите, что и взаимная любовь, и отцовская забота о семье, и материнские попечения о детях безнравственны?

Конечно, — горячо заметила Бертольди.

— Все это удаляет человека от общества и портит его натуру, — по-прежнему бесстрастным тоном произнес Белоярцев.

— Даже портит натуру! — воскликнул Розанов.

— Да, — расслабляет ее, извращает.

— Боже мой! Я не узнаю вас, Белоярцев. Вы, человек, живший в области чистого искусства, говорите такие вещи. Неужто вашему сердцу ничего не говорит мать, забывающая себя над колыбелью больного ребенка.

— Фю, фю, фю, какая идиллия, — произнесла Бертольди.

Дело в том-с, Дмитрий Петрович, что какая же польза от этого материнского сиденья? По-моему, в тысячу раз лучше, если над этим ребенком сядет не мать с своею сентиментальною нежностью, а простая, опытная сиделка, умеющая ходить за больными.

— Еще бы! — воскликнула Бертольди.

— И материнские слезы, и материнские нежности, повашему, что ж: тоже

— Слезы — глупость, а нежности — разнузданное сладострастие. Мать, целуя ребенка, только удовлетворяет в известной мере своим чувственным стремлениям.

Розанов ничего не нашелся отвечать. Он только обвел глазами маленькое общество и остановил их на Лизе, которая сидела молча и, по-видимому, весьма спокойно.

Мать, целуя своего ребенка, удовлетворяет своей чувственности! — повторил Розанов и спросил: — Как выдумаете об этом, Лизавета Егоровна?

— Это вам сказал Белоярцев, а не я, — спокойно отвечала Лиза, не изменяя своего положения и не поднимая даже глаз на Розанова.

— И это вам скажет всякий умный человек, понимающий жизнь, как ее следует понимать, — проговорила Бертольди. — От того, что матери станут лизать своих детей, дети не будут ни умнее, ни красивее.

— Тут все дело в узкости. Надо, чтоб не было узких забот только о себе или только о тех, кого сама родила. Наши силы — достояние общественное, и терпеться должно только то, что полезно, — опять поучал Белоярцев. — Задача в том, чтоб всем равно было хорошо, а не в том, чтобы некоторым было отлично.

— Высокая задача!

— И легкая.

— Но едва ли достижимая.

— Ну, вот мы посмотрим! — весело и многозначительно крикнула Бертольди.

Белоярцев и Лиза не сделали никакого движения, а Розанов, продолжая свою мысль, добавил:

— Трудно есть против рожна прати. Человечество живет приговаривая: мне своя рубашка ближе к телу, так что ж тут толковать.

— Не толковать, monsieur Розанов, а делать. Вы говорите о человечестве, о дикой толпе, а забываете, что в ней есть люди, и люди эти будут делать.

То-то, где эти люди: не московский ли Бычков, не здешний ли Красин?

— Да, да, да, и Бычков, и Красин, и я, и она, — высчитывала Бертольди, показывая на себя, на Лизу и на Белоярцева, — и там вон еще есть люди, — добавила она, махнув рукой в сторону залы.

— Ну, слава богу, что собралось вместе столько хороших людей, — отвечал, удерживаясь от улыбки, Розанов, — но ведь это один дом.

— Да, один дом и именно дом, а не семейная тюрьма. Этот один дом покажет, что нет нужды глодать свою плоть, что сильный и бессильный должны одинаково досыта наесться и вдоволь выспаться. Это дом… это… дедушка осмысленного русского быта, это дом… какими должны быть и какими непременно будут все дома в мире: здесь все равны, все понесут поровну, и никто судьбой не будет обижен.

— Давай бог, давай бог! — произнес Розанов полусерьезно, полушутливо и обернулся к двери, за которою послышалось шлепанье мокрых башмаков и старческий кашель Абрамовны.

Старуха вошла молча, с тем же узелочком, с которым Розанов ее увидел на улице, и молча зашлепала к окну, на которое и положила свой узелок.

— Что ты, няня, устала? — спросила ее, не оборачиваясь, Лиза.

— Где, сударыня, устать: всего верст десять прошла, да часа три по колени в грязи простояла. С чего ж тут устать? дождичек божий, а косточки молодые, — помыл — хорошо.

— Хотите водочки, няня? — отозвался Белоярцев.

— Нет, покорно благодарю, батюшка, — отвечала старуха, развязывая платок.

— Выпейте немножко.

— С роду моего ее не пила и пить не стану.

— Да чудна́я вы: с холоду.

— Ни с холоду, сударь, ни с голоду.

— Для здоровья.

— Какое от дряни здоровье.

— Простудитесь.

— Простужусь — выздоровею, умру — жалеть некому.

Лиза поморщилась и прошептала:

— Ах, как это несносно!

Розанов встал и, протягивая руку Лизе, сказал:

— Ну, однако, у меня дело есть; прощайте, Лизавета Егоровна.

— Прощайте, — отвечала ему Лиза. — Простите, что я не пойду вас проводить: совсем разнемогаюсь.

— Крепитесь; а я, если позволите, заверну к вам: я ведь про всякий случай все-таки еще врач.

Лиза поблагодарила Розанова.

— Ну, а что прикажете сказать Евгении Петровне? — спросил он.

— Ах, пожалуйста, поклонитесь ей, — отвечала неловко Лиза.

Розанову тоже стало так неловко, что он, как бы растерявшись, простился со всеми и торопливо пошел за двери.

Друг ты мой дорогой! что ты это сказал? — задыхаясь, спросил его в темном коридоре дрожащий голос Абрамовны, и старуха схватила его за руку. — Мне словно послышалось, как ты будто про Евгению Петровну вспомнил.

— Да, да: здесь она, няня, здесь!

— Как здесь, что ты это шутишь!

— Нет, право, приехали они сюда и с мужем и с детьми.

— И с детьми!

Двое.

Красотка ты моя! и дети у ней уж есть! Где ж она? Стой, ну на минутку, я тебе сейчас карандаш дам, адрес мне напиши.

Когда Розанов писал адрес Вязмитиновой, няня, увлекаясь, говорила:

— Пойду, пойду к ней. Ты ей только не сказывай обо мне, я так из изнависти к ней хочу. Чай, бесприменно мне обрадуется.

Глава третья

Гражданская семья и генерал вез чина

После выхода Розанова из Лизиной комнаты общество сидело молча несколько минут; наконец Белоярцев поставил на окно статуэтку Гарибальди и, потянув носом, сказал:

— Оказывается, что в нынешнем собрании мы не можем ограничиться решением одних общих вопросов.

Бертольди отошла от окна и стала против его стула.

— Представляются новые вопросы, которые требуют экстренного решения.

Бертольди, тряхнув головою, пошла скорыми шагами к двери, и по коридору раздался ее звонкий голосок:

— Ступина! Петрова! Жимжикова! Каверина! Прорвич! — кричала она, направляясь к зале.

Белоярцев встал и тоже вслед за Бертольди вышел из Лизиной комнаты.

Лиза оставалась неподвижною одна-одинешенька в своей комнате. Мертвая апатия, недовольство собою и всем окружающим, с усилием подавлять все это внутри себя, резко выражались на ее болезненном личике. Немного нужно было иметь проницательности, чтобы, глядя на нее теперь, сразу видеть, что она во многом обидно разочарована и ведет свою странную жизнь только потому, что твердо решилась не отставать от своих намерений — до последней возможности содействовать попытке избавиться от семейного деспотизма.

Лиза, давно отбившаяся от семьи и от прежнего общества, сделала из себя многое для практики того социального учения, в котором она искала исхода из лабиринта сложных жизненных условий, так или иначе спутавших ее вольную натуру с первого шага в свет и сделавших для нее эту жизнь невыносимою.

Лиза давно стала очень молчалива, давно заставляла себя стерпливать и сносить многое, чего бы она не стерпела прежде ни для кого и ни для чего. Своему идолу она приносила в жертву все свои страсти и, разочаровываясь в искренности жрецов, разделявших с нею одно кастовое служение, даже лгала себе, стараясь по возможности оправдывать их и в то же время не дать повода к первому ренегатству.

Лиза с самого приезда в Петербург поселилась с Бертольди на небольшой квартирке. Их скоро со всех сторон обложили люди дела. Это была самая разнокалиберная орава. Тут встречались молодые журналисты, подрукавные литераторы, артисты, студенты и даже два приказчика.

Женская половина этого кружка была тоже не менее пестрого состава: жены, отлучившиеся от мужей; девицы, бежавшие от семейств; девицы, полюбившие всеми сердцами людей, не имевших никакого сердца и оставивших им живые залоги своих увлечений, и tutti quanti[69] в этом роде.

Все это были особы того умственного пролетариата, о судьбе которого недавно перепугались у нас некоторые умные люди, прочитавшие печальные рассуждения и выводы Риля*. Из всех этих пролетариев Лиза была самый богатый человек.

Егор Николаевич Бахарев, скончавшись на третий день после отъезда Лизы из Москвы, хотя и не сделал никакого основательного распоряжения в пользу Лизы, но, оставив все состояние во власть жены, он, однако, успел сунуть Абрамовне восемьсот рублей, с которыми старуха должна была ехать разыскивать бунтующуюся беглянку, а жену в самые последние минуты неожиданно прерванной жизни клятвенно обязал давать Лизе до ее выдела в год по тысяче рублей, где бы она ни жила и даже как бы ни вела себя. Лиза и жила постоянно с этими средствами с той самой поры, как старуха Абрамовна, схоронив старика Бахарева, отыскала ее в Петербурге. Другие из людей дела вовсе не имели никаких определенных средств и жили непонятным образом, паразитами на счет имущих, а имущие тоже были не бог весть как сильны и притом же вели дела свои в последней степени безалаберно. Здесь не было заметно особенной хлопотливости о местах, которая может служить вряд ли не самою характерною чертою петербургского умственного пролетариата. Напротив, здесь преобладала полная беззаботливость о себе и равносильное равнодушие к имущественным сбережениям ближнего. Жизнь не только не исчезла в заботах о хлебе, но самые недостатки и лишения почитались необходимыми украшениями жизни. Неимущий считал себя вправе пожить за счет

Скачать:PDFTXT

работаем. — Вы видели его последнюю работу? — спросила Бертольди, тряхнув кудрями. — Не видели? — Не видел. — И ничего о ней не знаете? — Не знаю. — Ничего