Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 11 томах. Том 3

я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:

— Вы очень добры.

Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщениеплатить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?

— Как, — говорю, — за какую за границу?

— За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, — в Лондоне теперь чудные дела делаются*…Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда*, хотите почитать?

— Нет, — говорю, — не хочу.

— Но отчего же?

— Да так, не хочу, да и только…

— И ехать не хотите?

— Нет, ехать хочу, но…

— Что за но…

— Но меня, — говорю, — не пустят за границу.

— Отчего это не пустят? — и Постельников захохотал. — Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря… Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, — понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?

— Ах, зачем же, — отвечаю, — в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.

— Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт — и катай за границу.

— Да мне никто и свидетельства, — говорю, — не даст, что я болен.

Постельников меня за это даже обругал.

Дурак! — говорит, — ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?

— Ну, уж это, — говорю, — ты вздор несешь!

— Держишь пари?

— И пари не хочу.

— Нет, пари! держи пари.

И сам руку протягивает.

Нечего, — говорю, — и пари держать, потому что все это вздор.

— Нет, ты держи со мною пари.

— Сделай милость, — говорю, — отстань, мне это неприятно.

— Так что ж ты споришь? Я уж знаю, что говорю. С моего брата на перевязочном пункте в Крыму сорок рублей взяли, чтобы контузию ему на полную пенсию приписать, когда его и комар не кусал; но мой брат дурак: ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное… Согласен?

— Хорошо, — отвечаю, — согласен.

— Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?

— Я триста дам.

— На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, — за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.

— Да мне уж, — говорю, — не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми…

Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху.

— Прекрасно, — говорит, — вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: «не с деньгами жить, а с добрыми людьми»! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии… как они к тебе приедут свидетельствовать… Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того

Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:

— Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.

И с этим Постельников, сжав мою руку, исчез.

Глава сорок третья

Два-три дня я прожил так, на власть божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.

Рассказывал им за меня всё Постельников, до упаду смеявшийся над тем, как он будто бы на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу на кровати и говорю, что «я дитя кормлю»; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в «Колоколе»*.

Конечно, — убеждал меня Постельников, — ты не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что. Да здесь, впрочем, все и довольно невинное: насчет нашего генерала и насчет дворни. В Берлине ты все это можешь даже смело в почтовый ящик бросить, — оттуда уж оно дойдет.

Признаюсь вам, принимая вручаемый мне Постельниковым конверт, я был твердо уверен, что он, по своей «неспособности к своей службе», непременно опять хочет сыграть на меня. Ошибался я или нет, но план его мне казался ясен: только что я выеду, меня цап-царап и схватят с поличным — с бумагами про какую-то дворню и про генерала.

«Нет, черт возьми, — думаю, — довольно: более не поддамся», и сшутил с его письмом такую же штуку, какую он рассказывал про темляк, то есть «хорошо, говорю, мой друг; благодарю тебя за доверие… Как же, отвезу, непременно отвезу и лично Герцену в руки отдам», — а сам начал его на прощание обнимать и целовать лукавыми лобзаниями, да и сунул его конверт ему же самому в задний карман. Что вы все, господа, опять смотрите на меня такими удивленными глазами? Не кажется ли вам, что я неблагодарно поступил по отношению к господину Постельникову? Может быть и так, может быть даже, что он отнюдь и не имел никакого намерения устраивать мне на этих бумажонках ловушку, но обжегшиеся на молоке дуют и на воду; в этом самая дурная сторона предательства: оно родит подозрительность в душах самых доверчивых.

И вот, наконец, я опять за границей, и опять на свободе, на свободе после неустанного падения на меня стольких внезапных и несподеванных бед и напастей! Я сам не верил своей свободе. Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие науками. Все это мне и удалось: при моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку знать, что я свободен. Проходили месяцы и годы, а я все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище?

Наконец всеисцеляющее время уврачевало и этот недуг сомнения, и я совершенно освоился с моим блаженнейшим состоянием в тишине и стройной последовательности европейской жизни и даже начал совсем позабывать нашу российскую чехарду.

Глава сорок четвертая

Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно. В это время старик, дядя мой, умер и мои домашние обстоятельства потребовали моего возвращения в Россию. Я этому даже обрадовался; я почувствовал влечение, род недуга*, увидеть Россию обновленную, мыслящую и серьезно устрояющую самое себя в долготу дней. Я приближался к отечеству с душевным трепетом, как к купине, очищаемой божественным огнем*, и переехал границу крестясь и благословляясь… и что бы вы думали: надолго ли во мне хватило этого торжественного заряда? Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..

Как бы не так!

Глава сорок пятая

Прежде всего мне пришлось, разумеется, поблагоговеть пред Петербургом; город узнать нельзя: похорошел, обстроился, провел рельсы по улицам*, а либерализм так и ходит волнами, как море; страшно даже, как бы он всего не захлестнул, как бы им люди не захлебнулись! «Государь в столице, а на дрожках ездят писаря, в фуражках ходят офицеры»; у дверей ресторанов столики выставили, кучера на козлах трубки курят*…Ума помраченье, что за вольности! Офицеры не колотят приказных* ни на улицах, ни в трактирах, да и приказных что-то не видно.

— Где бы это они все подевались? — спрашиваю одного старого знакомого.

— А их, — отвечает, — сократили, — теперь ведь у нас все благоразумная экономия*. Служба не богадельня.

— Что же, и прекрасно, — говорю, — пусть себе за другой труд берутся.

Посетил старого товарища, гусара, — нынче директором департамента служит. Живет таким барином, что даже и независтливый человек, пожалуй, позавидовал бы.

— Верно, — говорю, — хорошее жалованье получаете?

— Нет, какое же, — отвечает, — жалованье! У нас оклады небольшие. Всё экономию загоняют. Квартира, вот… да и то не из лучших.

Я дальше и расспрашивать не стал; верно, думаю, братец ты мой, взятки берешь и, встретясь с другим знакомым, выразил ему на этот счет подозрение; но знакомый только яростно расхохотался.

Этак ты, пожалуй, заподозришь, — говорит, — что и я взятки беру?

— А ты сколько, — спрашиваю,

Скачать:TXTPDF

я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю: — Вы очень добры. — Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение — платить добром