Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 11 томах. Том 3

я вам так говорю, но только, по-моему, все это больше ничего как от безделья рукоделье. Нет, вы опишите-ка нас всех хорошенько, если умеете, — вот это дело будет! Я знаю, что будь здесь покойный Гоголь или Нестор Васильич Кукольник*, они бы отсюда по сту томов написали. Сюда прежде всего надо хорошего писателя, чтоб он все это описал, а потом хорошего боевого генерала, чтоб он всех отсюда вон выгнал. Вон что здесь нужно, а не больницы, о которых вас никто не просит; Чего вы их насильно-то навязываете? Молчат и еще, как Шевченко писал, «на тридцати языках молчат», а молчат, значит «благоденствуют».

Генерал опять засмеялся и потом неожиданно спросил:

— Вы Шевченку покойного не знали?

Я отвечал, что не знал.

— А ко мне его один полицеймейстер привозил. Расхвалил, каналья, что будто «стихи, говорит, отличные на начальство знает». Ну, мол, пожалуй, привезите: и точно недурно, даже, можно сказать, очень недурно: «Сон», «Кавказ»* и «К памятнику», но больше всего поляков терпеть не мог. Ух, батюшка мой, как он их, бездельников, ненавидел! То есть это просто черт знает что такое! «Гайдамаки» читает и кричит: «будем, будем резать тату!»* Я уж и окна велел позатворять… против поляков это, знаете, не безопасно, — и после целую неделю лопатой голос из комнаты выгребали — столько он накричал.

— Но вы же ведь, ваше превосходительство, — спрашиваю, — кажется, и сами очень изволите не любить поляков?

— Поляков? нет, я враждебного против них не имею ничего… а любить их тоже не за что. Аристократишки, трусы, дрянь, хвастуны, интриганы и рухавка*…ух, какая рухавка! Ух, ух, ух, какая рухавка! Такие бездельники, что с ними драться-то даже не с кем. Как в шакалку не надо стрелять, потому что ружье опоганишь, так и в поляка; на него хорошего солдата посылать жалко. В последнее повстанье* я шел усмирять их, думал, что авось те канальи, которые в наших корпусах и в академиях учились, хоть те, хоть для гонора, для шика не ударят лицом в грязь и попрактикуют наших молодых солдатиков, — как-нибудь соберутся нас поколотить. Ничего не бывало: веровали, рухавка этакая канальская, что Наполеон на них смотрит*, а смотреть-то и не на что. Подлейшая для нас война была! Если бы не кое-какие свои старые хитрости — просто бы несчастье: могли бы деморализоваться войска. У меня в два месяца один офицер влюбился в польку и убежал, один в карты проигрался и застрелился, да два солдатика с ума сошли. Сноситесь об этом по начальству, пишите в Петербург: много там поймут боевое дело «военные чиновники» и «моменты»*!.. Я — вечное благодарение творцу и создателю (генерал набожно перекрестился), — я вышел из затруднений без петербургских наставлений.

Я говорю:

— Я слушаю, ваше превосходительство, с крайним любопытством.

Генерал стал продолжать.

Глава семьдесят восьмая

— Я, — говорит, — действовал на корень: офицеры и солдаты скучали; надо было их развлечь, а в деревушке чем же их развлечь? Вижу, бывало, что уж очень затосковали и носы повесили, ну, и жаль их бывало; и говорю: ну, уж черт вас возьми, прозевайте, так и быть: выпустите человек пять пленных из сарая, пускай они по лесу побегают. А как те побегут, пошлешь за ними погоняться, — народ немножко и порассеется. Но только ведь, подите ж вы, треанафемские их души, эти полячишки: совсем от меня бегать не стали. «Бегите, паны», — шепчут им подученные люди, — нет, не идут! По пяти целковых, наконец, чрез верные руки давал каждому, который согласится бежать; деньги возьмут — а не бегут. Сам, наконец, лично, с глаза на глаз их подманивал: «Эх, говорю, паны, братья, какая большая банда здесь недалеко в лесу есть! — такая, мол, что даже боимся ее». Не идут, да и только!

— Но позвольте же, — возражаю, — но откуда же пленные-то у вас взялись?

— А это какие-то старые, еще до моих времен попались. Я их по наследству получил. При мне шаталась какая-то горстка, человек в шестьдесят; солдатики человек сорок из них закололи, а человек двадцать взяли. Я приказал тройку повесить, а человек пятнадцать назад выпустить, чтобы рассказывали, какой с ними у меня суд; с тех пор в моем районе все и стихло.

— Как же это, — спрашиваю, — вы без суда сейчас и повесили?

— Ну вот еще, судить! Чего ж поляков судить? Который виноват? Они все виноваты, а которого повесить, это солдаты гораздо правосуднее чиновников разбирают: которые потяжеле, пошибче ранены, тех и вздернут, а которые поздоровей и порезвей — тех выпустят, чтобы дальше пробежали да понагнали страху, как их москали пробирают. Зато этакой просто как заяц летит и службу свою мне лучше всякой газеты исполняет. Они, впрочем, и вообще народ исполнительный, ни с кем на свете так не легко управляться, как с поляками. Они в европейской политике действительно довольно непонятливы, по своей бестолковости: потому и Наполеона ждут к себе; но зато от природы сотворены, чтобы русской политике подчиняться, и, сами того не сознавая, очень ее любят, право. С поляком ведь, главное, не надо только церемониться и антимонии разводить; верен он — не кори его ничем, а если нашел у него порох в фортепиано, — как я у одного своего приятеля отыскал… тут же положил его на фортепиано да велел казакам хорошенько нагайками выпороть, а потом опять обедать его зазвал — и ничего. Поляк за это никогда не сердится. Напротив, этот мой приятель, после того как я его выпорол, даже всем меня хвалил — трубою про меня трубил: «остро, говорит, постемпуе, — але человек бардзо почтивый». Ведь и вся эта рухавка-то вышла из-за церемоний, все это «пять офяр», пять варшавских мертвецов наделали*. Говор пошел: «стржеляойн нас, пане, москали!» Ну, вот вам и претекст для жалоб и к Наполеону и к Европе. Кровь, знаете, благородное дело! Тут и пан Халявский и пан Малявский — все в азарт входят: «и меня, и меня, говорят, ледви не застршелили!» А надо было никого не убивать и даже холостым зарядом не стрелять, а казаков с нагайками на них да пожарную команду с водой. Как вспороли бы их хорошенько да водой, как кур, облили бы, — они бы и молчали, и не стали бы хвалиться, что «и я в скурэ достал», и «мне во́ды за шие залили!», а, напротив, стали бы все перекоряться — Стась на Яся, а Ясь на Стася, — дескать, «меня не обливали» и «меня нагайкой не лупили». Что бы тут дипломаты вашей Европы-то, за кого бы стали заступаться, когда и обиженных нет? Надо ведь всегда играть на благородных страстях человека, а такового у поляков есть гордость: вот и надо бы не стрелять в них, а пороть да водою окачивать.

— Я полагаю, что ваше превосходительство шутите?

Нимало-с; да что же шуточного во всем том, что я вам говорю?

— Помилуйте, да что же бы в самом деле Европа-то тогда о нас сказала?

— А вот теперь небось она зато про вас очень хорошо говорит! А я бы, будь моя воля, я бы и Европу-то всю выпорол.

Я даже не выдержал и рассмеялся.

— За что же, мол, ваше превосходительство, вы так строго хотите обойтись с Европой?

— С Европой-то-с! Господи помилуй: да мало ли на ней, на старой грешнице, всяких вин и неправд? И мотовство, и фатовство, и лукавство, и через нее, проклятую цивилизацию, сколько рабочих рук от сохи оторвано, и казенную амуницию рвет, — да еще не за что ее пороть! Нет-с; пороть ее, пороть!

— Если дастся.

Вздор-с! Разумеется, если ее дипломатическим путем к тому приглашать, она не дастся, а клич по земле русской кликнуть… как Бирнамский лес с прутьями пойдем* и всех перепорем, и славян освободим, и Константинополь возьмем, и Парижскую губернию учредим, — и сюсюку Дергальского туда губернатором посадим.

— Ну-с, — говорю, — о Парижской губернии, я полагаю, теперь нам уж не время думать, когда там Бисмарк и Мольтке хозяйничают*.

— А что же такое ваши Бисмарк и Мольтке?

— Гениальные люди.

Вздор-с, мы всех поколотим.

Я усумнился и поставил на вид превосходное устройство немецких сил и образованность их военачальников.

Вздор-с, — возразил генерал. — Пусть себе они и умны и учены, а мы все-таки их поколотим.

— Да каким же образом?

— Да таким образом, что они там своими умами да званиями разочтут, а мы им такую глупость удерем, что они только рты разинут. Где по их, по-ученому, нам бы надо быть, там нас никого не будет, а где нас не потребуется, там мы все и явимся, и поколотим, и опять в Берлин Дергальского губернатора посадим. Как только дипломатия отойдет в сторону, так мы сейчас и поколотим. А то дипломаты!.. сидят и смотрятся, как нарциссы, в свою чернильницу*, а боевые генералы плесенью обрастают и с голоду пухнут.

Глава семьдесят девятая

Я помолчал и потом тихо заметил генералу, что, однако, и дипломатических приемов огулом осуждать нельзя.

— Я и не спорю-с против этого, — отвечал генерал. — Я и сам дипломатии не отвергаю, но только я не отвергаю настоящей дипломатки, короткой. Ответь так, чтобы про твой ответ и рассказывать было нельзя. Со мною и самим бывали случаи, что я держался дипломатии. Я раз прихожу, не помню где-то в Германии, какого-то короля дворец хотел посмотреть. Ездил по Рейну, глядел, глядел на эти кирпичи, которые называют «развалинами», — страсть надоело. Дай на другое взгляну: наговорили про один дворец, что очень хорош и очень стоит, чтобы взглянуть, я и пошел. Прихожу-с; а там внизу пред самой лестницей сидит немец и показывает мне, скотина, пальцем на этакие огромные войлочные калоши.

— Это, мол, что такое?

— Надень, — говорит.

Зачем же, мол, я их стану надевать?

— А затем, что без того, — говорит, — по дворцу не пойдешь.

— Ах ты, — говорю, — каналья этакая! Да я у своего государя не по такому дворцу, да и то без калош ходил, — а стану я для твоего короля шутом наряжаться!

— Ну, так вот, — говорит, — и не пойдешь!

А я плюнул ему в эти кеньги* и сказал:

— Ну, так вот, скажи же своему королю, что я ему в калоши плюнул!..

Справлялся после этого, сказали ли что-нибудь об этом королю? ничего не сказали. Так и присохло. Вот такой тон, по-моему,

Скачать:TXTPDF

я вам так говорю, но только, по-моему, все это больше ничего как от безделья рукоделье. Нет, вы опишите-ка нас всех хорошенько, если умеете, — вот это дело будет! Я знаю,