Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 11 томах. Том 3

должна держать и дипломатия: чтоб плюнул кому и присохло! На нас, боевых генералов, клевещут, будто мы только как цепные собаки нужны, когда нас надо спустить, а в системе мирного времени ничего будто не понимаем. Врут-с! А опросите-ка… теперь вот все газетчики взялись за то, что в Польше одна неуклонная система должна заключаться в том, чтобы не давать полякам забываться; а я-с еще раньше, когда еще слуха о последней рухавке не было, говорил: закажите вы в Англии или в Америке гуттаперчевого человека, одевайте его то паном, то ксендзом, то жидом, и возите его года в два раз по городам и вешайте. Послушайся они этого моего совета — никто бы и не ворохнулся, и капли крови не было бы пролито. Да что и говорить!

Генерал махнул рукой и добавил:

— Хоть бы на будущее-то время послушнее были, да загодя теперь такую штуку припасли бы, да по Ревелю, да по Риге повозили немцем одетую, а то ведь опять, гляди, скоро понадобится немцев колоть. А мне, как хотите, мне немцев жалко: это не то, что гоноровое полячье безмозглое, — это люди обстоятельные и не перепорть мы их сами, они приятнейшие соотечественники нам были бы. Я, помню, сам в Остзейском крае два года стоял при покойном императоре*, так эти господа немцы нам первые друзья были. Бывало, ничего каналья и по-русски-то не понимает, а даже наши песни поет: заместо «по мосту- мосту» задувает:

Оф дем брике, брике, брике,

Оф дем калинишев брике.

А нынче вон, пишут, и они уже «Wacht am Rhein»*[76] запели и заиграли. Кто же, как не сами мы в этом виноваты? Ну и надо теперь для их спасения по крайней мере хоть гуттаперчевую куклу на свой счет заказывать, да каким-нибудь ее колбасником или гоф-герихтом* наряжать и провешивать, чтоб над живыми людьми не пришлось этой гадости делать.

— А не находите ли вы, — опрашиваю, — опасности в том, что немцы проведали бы, что человек-то, которого вешают, сделан из гуттаперчи?

— Ну так что же такое, что проведали бы? Да им даже под рукою можно было бы это и рассказывать, а они все писали бы, что «москали всех повешали»; ученая Европа и порешила бы, что на Балтийском поморье немцев уже нет, что немцы все уже перевешаны, а которые остались, те, стало быть, наши. Тогда они после — пиши не пиши — никто заступаться не станет, потому что поляков уже нет, все перевешаны; за русских заступаться не принято, — и весь бы этот дурацкий остзейский вопрос так и порешился бы гуттаперчевою куклой.

— Куклой!.. ну, — говорю, — ваше превосходительство, теперь я уж даже не сомневаюсь, что вы это все изволите шутить.

— Полноте, сделайте милость! Вы меня этим даже обижаете! — возразил с неудовольствием генерал. — А с другой стороны, я даже и не понимаю, что вас так удивляет, что кукла может производить впечатление? Мало ли разве вы видите у нас кукол, которых все знают за кукол, а они не только впечатление производят, но даже решением вопросов руководят. Вы здешний?

— Да, здешний.

— И еще, может быть, в здешней гимназии обучались?

Я отвечал утвердительно.

— Ну, так вы не можете не знать господина Калатузова?

— Как же, — отвечаю, — очень хорошо его знаю.

Дурак он?

— Да, не умен.

Чего не умен, просто дурак. Я и отца его знал, и тот был дурак, и мать его знал — и та была дура и вся родня их были дураки, а и они на этого все дивовались что уже очень глуп: никак до десяти лет казанского мыла от пряника не мог отличить. Если, бывало, как-нибудь мать в бане в сторону засмотрится, он сейчас все мыло и поест. Людей сколько за это пороли. Просто отчаянье! До восемнадцати лет дома у гувернантки учился, пока ее обнимать начал, а ничему не выучился; в гимназию в первый класс по девятнадцатому году отдали и через пять лет из второго класса назад вынули. Ни к одному месту не годился, — а вон добрые люди его в Петербурге научили газету издавать, и пошло, и заговорили про него, как он вопросы решает. Вот вы его посмотрите: вчера был у меня; приехал в земство, гласным выбран ради своего литературного значения и будет голос подавать.

— Что же, — спрашиваю, — поумнел он хотя немножко, редакторствуя?

— Какое же поумнеть? Мыла, разумеется, уж не ест; а пока сидел у меня — все пальцами нос себе чистил. Из ничего ведь, батюшка, только бог свет создал, да и это нынешние ученые у него оспаривают. Нет-с; сей Калатузов только помудренел. Спрашиваю его, что, как его дела идут?

«Шли, — говорит, — хорошо, а с прошлого года пошли хуже».

«Отчего же, мол, это?»

«Запад, — говорит, — у меня отвалился».

«Ну, вы, конечно, это горе поправили?»

Думал он, думал:

«М-да, — отвечает, — поправил».

«Ну, и теперь, значит, опять хорошо?»

«М-да; не совсем: теперь восток отпал».

«Фу; — говорю, — какое критическое положение: этак все, пожалуй, может рассыпаться

Думал, опять думал и говорит, что может.

«Так нельзя ли, мол, как-нибудь так, чтобы и востоку и западу приходилось по вкусу?»

«М-можно, да… людей нет!»

«Что такое? — Удивился, знаете, безмерно, что уж даже и петый дурак, и тот на безлюдье жалуется. — Что такое?» — переспрашиваю, — и получаю в ответ:

«Людей нет».

«В Петербурге-то способных людей нет?»

«Нет».

«Не верю, — говорю. — Вы поискали бы их прилежнее, как голодный хлеба ищет».

«Искал», — отвечает.

«Ну, и что же? Неужели нет?»

«Нет».

«Ну, вы в Москве поискали бы».

«А там, — говорит, — и подавно нет. Нынче их нигде уж нет; нынче надо совсем другое делать».

«Что такое?» — любопытствую. Расскажи, мол, дура любезная, удиви, что ты такое надумала? А он-с меня действительно и удивил!

«Надо, — отвечает, — разом два издания издавать, одно так, а другое иначе».

Ну, скажите ради бога, не тонкая ли бестия? — воскликнул, подскочив, генерал. — Видите, выдумал какой способ! Теперь ему все будут кланяться, вот увидите, и заискивать станут. Не утаю греха — я ему вчера первый поклонился: начнете, мол, нашего брата солдата в одном издании ругать, так хоть в другом поддержите. Мы, мол, за то подписываться станем.

«М-да, — говорит, — в другом мы поддержим».

Так вот-с, сударь, — заговорил, выпрямляясь во весь рост, генерал, — вот вам в наш век кто на всех угодит, кто всем тон задаст и кто прочнее всех на земле водворится: это — безнатурный дурак!

Глава восьмидесятая

Это было последнее слово, которое я слышал от генерала в его доме. Затем, по случаю наступивших сумерек, старик предложил мне пройтись, и мы с ним долго ходили, но я не помню, что у нас за разговор шел в то время. В памяти у меня оставалось одно пугало «безнатурный дурак», угрожая которым Перлов говорил не только без шутки и иронии, а даже с яростию, с непримиримою досадой и с горькою слезой на ресницах.

Старик проводил меня до моей квартиры и здесь, крепко сжимая мою руку, еще несколько минут на кого-то все жаловался; упоминал упавшим голосом фамилии некоторых важных лиц петербургского высшего круга и в заключение, вздохнув и потягивая мою руку книзу, прошептал:

— Вот так-то-с царского слугу и изогнули как дугу! — а затем быстро спросил: — Вы сейчас ляжете спать дома?

— Нет, — отвечал я, — я еще поработаю над моей запиской.

— А я домой только завтра, а до утра пойду в дворянский клуб спать: я там таким манером предводительского зятя мучу: я сплю, а он дежурит, а у него жена молодая. Но зато штраф шельмовски дорого стоит.

Тягостнейшие на меня напали размышления. «Фу ты, — думаю себе, — да что же это, в самом деле, за патока с имбирем, ничего не разберем! Что это за люди, и что за странные у всех заботы, что за скорби, страсти и волнения? Отчего это все так духом взмешалось, взбуровилось и что, наконец, из этого всего выйдет? Что снимется пеною, что падет осадкой на дно и что отстоится и пойдет на потребу?»

А генерала жалко: Из всех людей, которых я встретил в это время; он положительно самый симпатичнейший человек. В нем как-то все приятно: и его голос, и его манеры, и его тон, в котором не отличишь иронии и шутки от серьезного дела, и его гнев при угрозе господством «безнатурного дурака», и его тихое: «вот и царского слугу изогнули как в дугу», и даже его не совсем мне понятное намерение идти в дворянский клуб спать до света.

Да, он положительно симпатичнее всех… кроме пристава Васильева. Ах, боже мой, зачем я, однако же, до сих пор не навещу в сумасшедшем доме моего бедного философа и богослова? Что-то он, как там ориентировался? Находит ли еще и там свое положение сносным и хорошим? Это просто даже грех позабыть такую чистую душу… Решил я себе, что завтра же непременно к нему пойду, и с тем лег в постель.

Записка не пишется, да и что писать, сам не знаю, а уж в уме у меня начали зарождаться лукавые замыслы, как бы свалить это дело с плеч долой.

«Не совсем это нравственно и благородно, — думаю я, засыпая, — ну да что же поделаешь, когда ничего иного не умеешь? Конечно, оно можно бы… да настойчивости и цепкости в нас нет… Лекарь Отрожденский прав: кажется, действительно народ еще может быть предоставлен пока своей смерти и сойдется с ней и без медицинской помощи… Однако как это безнравственно!.. Но… но Перлов «безнатурным дураком» грозится… Страшно! Глупость-то так со всех сторон и напирает, и не ждет… Вздоры и раздоры так всех и засасывают…» И вдруг, среди сладкой дремоты, завязывающей и путающей эти мои соображения, я чувствую толчок какою-то мягкою и доброю рукой, и тихий голос прошептал мне над ухом: «Спи! Это все сон! все это сон. Вся жизнь есть сон: проснешься, тогда поймешь, зачем все это путается».

Я узнал голос станового Васильева и… уснул, а утром просыпаюсь, и первое, что меня осенило: зачем же, однако, мне поручили составить эту записку? — мне, который не знает России, который менее всех их живет здесь?

— Позвольте! позвольте! — воскликнул я вдруг, хватив себя за голову. — Да я в уме ли или нет? Что же это такое: я ведь уж не совсем понимаю, например, что в словах Перлова сказано

Скачать:TXTPDF

должна держать и дипломатия: чтоб плюнул кому и присохло! На нас, боевых генералов, клевещут, будто мы только как цепные собаки нужны, когда нас надо спустить, а в системе мирного времени