чтоб его не заметил Ахилла, или, напротив, ввериться его великодушию, так как Варнава когда-то читал, что у черкесов на Кавказе иногда спасаются единственно тем, что вверяют себя великодушию врага, и теперь он почему-то склонялся к мысли судить об Ахилле по-черкесски.
Но прежде чем Препотенский пришел к какому-нибудь положительному решению, Термосесов все это переиначил.
Глава шестая
Тотчас как только они расстались с почтмейстершей, Термосесов объявил, что все непременно должны на минуту зайти с ним к Бизюкиной.
— Позволяешь? — отнесся он полуоборотом к хозяйке.
Той это было неприятно, но она позволила.
— У тебя питра́ какая-нибудь дома есть?
Бизюкина сконфузилась. Она как нарочно нынче забыла послать за вином и теперь вспомнила, что со стола от обеда приняли последнюю, чуть не совсем пустую, бутылку хересу. Термосесов заметил это смущение и сказал:
— Я знаю, что у акцизных пиво всегда есть. И мед есть?
— Да, есть и мед.
— Ну вот и прекрасно: есть, господа, у нас пиво и мед, и я вам состряпаю из этого такое лампопо́, что… — Термосесов поцеловал свои пальцы и договорил: — язык свой, и тот, допивая, проглотите.
— Что это за ланпопо́? — спросил Ахилла.
— Не ланпопо́, а лампопо́ — напиток такой из пива и меду делается. Идем! — и он потянул Ахиллу за рукав.
— Постой, — оборонялся дьякон. — Какое же это ланпопо́? Это у нас на похоронах пьют… «пивомедие» называется.
— А я тебе говорю, это не пивомедие будет, а лампопо́. Идем!
— Нет, постой! — опять оборонялся Ахилла. — Я знаю это пивомедие… Оно, брат, опрокидонтом с ног валит… я его ни за что не стану пить.
— Я тебе говорю — будет лампопо́*, а не пивомедие!
— А лучше бы его нынче не надо, — отвечал дьякон, — а то назавтра чердак трещать будет.
Препотенский был тоже того мнения, но как ни Ахилла, ни Препотенский не обладали достаточною твердостью характера, чтобы настоять на своем, то настоял на своем Термосесов и забрал их в дом Бизюкиной. По мысли вожака, «питра» должна была состояться в садовой беседке, куда немедленно же и явилась наскоро закуска и множество бутылок пива и меду, из которых Термосесов в ту же минуту стал готовить лампопо́.
Варнава Препотенский поместился возле Термосесова. Учитель хотел нимало не медля объясниться с Термосесовым, зачем он юлил около Туганова и помогал угнетать его, Варнаву?
Но, к удивлению Препотенского, Термосесов потерял всякую охоту болтать с ним и, вместо того чтоб ответить ему что-нибудь ласково, оторвал весьма нетерпеливо:
— Мне все равны: и мещане, и дворяне, и люди черных сотен*. Отстаньте вы теперь от меня с политикой, я пить хочу!
— Однако же вы должны согласиться, что люди семинария воспитанского лучше, — пролепетал, путая слова, Варнава.
— Ну вот, — перебил Термосесов, — то была «любимая мозоль», а теперь «семинария воспитанского»! Вот Цицерон!
— Он это часто, когда разгорячится, хочет сказать одно слово, а скажет совсем другое, — вступился за Препотенского Ахилла и при этом пояснил, что учитель за эту свою способность даже чуть не потерял хорошее знакомство, потому что хотел один раз сказать даме: «Матрена Ивановна, дайте мне лимончика», да вдруг выговорил: «Лимона Ивановна, дайте мне матренчика!» А та это в обиду приняла.
Термосесов так и закатился веселым смехом, но вдруг схватил Варнаву за руку и, нагнув к себе его голову, прошептал:
— Поди сейчас запиши мне для памяти тот разговор, который мы слышали от попов и дворян. Понимаешь, насчет того, что и время пришло, и что Александр Первый не мог, и что в остзейском крае и сейчас не удается… Одним словом все, все…
— Зачем же распространяться? — удивился учитель.
— Ну, уж это не твое дело. Ты иди скорей напиши, и там увидишь на что?.. Мы это подпишем и пошлем в надлежащее место…
— Что вы! что вы это? — громко заговорил, отчаянно замотав руками, Препотенский. — Доносить! Да ни за что на свете.
— Да ведь ты же их ненавидишь!
— Ну так что ж такое?
— Ну и режь их, если ненавидишь!
— Да; извольте, я резать извольте, но… я не подлец, чтобы доносы…
— Ну так пошел вон, — перебил его, толкнув в двери, Термосесов.
— Ага, «вон»! значит я вас разгадал; вы заодно с Ахилкой.
— Пошел вон!
— Да-с, да-с. Вы меня позвали на лампопо, а вместо того…
— Да… ну так вот тебе и лампопо! — ответил Термосесов и, щелкнув Препотенского по затылку, выпихнул его за двери и задвинул щеколду.
Смотревший на всю эту сцену Ахилла смутился и, привстав с места, взял свою шляпу.
— Чего это ты? куда? — спросил его, снова садясь за стол, Термосесов.
— Нет; извините… Я домой.
— Допивай же свое лампопо.
— Нет; исчезни оно совсем, не хочу. Прощайте; мое почтение. — И он протянул Термосесову руку, но тот, не подавая своей руки, вырвал у него шляпу и, бросив ее под свой стул, закричал: — Сядь!
— Нет, не хочу, — отвечал дьякон.
— Сядь! тебе говорят! — громче крикнул Термосесов и так подернул Ахиллу, что тот плюхнул на табуретку.
— Хочешь ты быть попом?
— Нет, не хочу, — отвечал дьякон.
— Отчего же не хочешь?
— А потому, что я к этому не сроден и недостоин.
— Но ведь тебя протопоп обижает?
— Нет, не обижает.
— Да ведь он у тебя, говорят, раз палку отнял?
— Ну так что ж что отнял?
— И глупцом тебя называл?
— Не знаю, может быть и называл.
— Донесем на него, что он нынче говорил.
— Что-о-о?
— А вот что!
И Термосесов нагнулся и, взяв из-под стула шляпу Ахиллы, бросил ее к порогу.
— Ну так ты, я вижу, петербургский мерзавец, — молвил дьякон, нагибаясь за своею шляпою, но в это же самое время неожиданно получил оглушительный удар по затылку и очутился носом на садовой дорожке, на которой в ту же минуту явилась и его шляпа, а немного подальше сидел на коленях Препотенский. Дьякон даже не сразу понял, как все это случилось, но, увидав в дверях Термосесова, погрозившего ему садовою лопатой, понял, отчего удар был широк и тяжек, и протянул:
— Вот так лампопо́! Спасибо, что поучил.
И с этим он обратился к Варнаве и сказал:
— Что же? пойдем, брат, теперь по домам!
— Я не могу, — отвечал Варнава.
— Отчего?
— Да у меня, я думаю, на всем теле синевы, и болова голит.
— Ну, «болова голит», пройдет голова. Пойдем домой: я тебя провожу, — и дьякон сострадательно поднял Варнаву на ноги и повел его к выходу из сада. На дворе уже рассветало.
Отворяя садовую калитку, Ахилла и Препотенский неожиданно встретились лицом к лицу с Бизюкиным.
Либеральный акцизный чиновник Бизюкин, высокий, очень недурной собой человек, с незначащею, но не злою физиономиею, только что возвратился из уезда. Он посмотрел на Ахиллу и Варнаву Препотенского и весело проговорил:
— Ну, ну, однако, вы, ребята, нарезались?
— Нарезались, брат, — отвечал Ахилла, — могу сказать, что нарезались.
— Чем же это вы так угостились? — запытал Бизюкин.
— Ланпопом, друг, нас там угощали. Иди туда в беседку: там еще и на твою долю осталось.
— Да кто же там? Жена? и кто с нею?
— Дионис, тиран сиракузский*.
— Ну, однако ж, вы нализались!.. Какой там тиран!.. А вы, Варнава Васильич, уже даже как будто и людей не узнаете? — отнесся акцизник к Варнаве.
Извините, — отвечал, робко кланяясь, Препотенский. — Не узнаю. Знако́ лицомое, а где вас помнил, не увижу.
— Вон он даже, как он, бедный, уж совсем плохо заговорил! — произнес дьякон и потащил Варнаву с гостеприимного двора.
Спустя несколько минут Ахилла благополучно доставил Варнаву до дома и сдал его на руки просвирне, удивленной неожиданною приязнью дьякона с ее сыном и излившейся в безмерных ему благодарностях.
Ахилла ничего ей не отвечал и, придя домой, поскорее потребовал у своей Эсперансы медную гривну.
— Вы, верно, обо что-нибудь ударились, отец дьякон? — полюбопытствовала старуха, видя, как Ахилла жмет к затылку поданную гривну.
— Да, Эсперанса, я ударился, — отвечал он со вздохом, — но только если ты до теперешнего раза думала, что я на мою силу надеюсь, так больше этого не думай. Отец протопоп министр юстиции; он правду мне, Эсперанса, говорил: не хвались, Эсперанса, сильный силою своею, ни крепкий крепостью своею!
И Ахилла, отпустив услужающую, присел на корточки к окну и, все вздыхая, держал у себя на затылке гривну и шептал:
— Такое ланпопо́ вздулось, что по-настоящему дня два показаться на улицу нельзя будет.
Глава седьмая
Протопоп возвратился домой очень взволнованный и расстроенный. Так как он, по причине празднества, пробыл у исправника довольно долго, то домоседка протопопица Наталья Николаевна, против своего всегдашнего обыкновения, не дождалась его и легла в постель, оставив однако, дверь из своей спальни в зал, где спал муж, отпертою. Наталья Николаевна непременно хотела проснуться при возвращении мужа.
Туберозов это понял и, увидав отворенную дверь в спальню жены, вошел к ней и назвал ее по имени.
Наталья Николаевна проснулась и отозвалась.
— Не спишь?
— Нет, дружечка Савелий Ефимыч, не сплю.
— Ну и благо; мне хочется с тобой говорить.
И старик присел на краешек ее кровати и начал пересказывать жене свою беседу с предводителем, а затем стал жаловаться на общее равнодушие к распространяющемуся повсеместно в России убеждению, что развитому человеку «стыдно веровать». Он представил жене разные свои опасения за упадок нравов и потерю доброго идеала. И как человек веры, и как гражданин, любящий отечество, и как философствующий мыслитель, отец Савелий в его семьдесят лет был свеж, ясен и тепел: в каждом слове его блестел здравый ум, в каждой ноте слышалась задушевная искренность.
Наталья Николаевна не прерывала возвышенных и страстных речей мужа ни одним звуком, и он говорил на полной свободе, какой не давало ему положение его ни в каком другом месте.
— И представь же ты себе, Наташа! — заключил он, заметив, что уже начинает рассветать и его канарейка, проснувшись, стала чистить о жердочку свой носик, — и представь себе, моя добрая старушка, что ведь ни в чем он меня, Туганов, не опровергал и во всем со мною согласился, находя и сам, что у нас, как покойница Марфа Андревна говорила, и хвост долог, и нос долог, и мы стоим как кулики на болоте да перекачиваемся: нос вытащим — хвост завязнет, а хвост вытащим — нос завязнет; но горячности, какой требует такое положение, не обличил… Ужасное равнодушие!
Наталья Николаевна молчала.
— И в дополнение