своеволие!.. Хотите все по-своему сделать!.. Но вас я действительно оставить не могу. Надо мною тоже выше начальство есть… Эта ваша вольнодумная выходка может дойти до государя… Что это вам пришла за фантазия!..
— Казак, — говорю, — по дурному примеру напился пьян до безумия и ударил меня без всякого сознания.
— А вы ему это простили?
— Да, я не мог не простить!..
— На каком же основании?
— Так, по влиянию сердца.
— Гм!.. сердце!.. На службе прежде всего долг службы, а не сердце… Вы по крайней мере раскаиваетесь?
— Я не мог иначе.
— Значит, даже и не каетесь?
— Нет.
— И не жалеете?
— О нем я жалею, а о себе нет.
— И еще бы во второй раз, пожалуй, простили?
— Во второй раз, я думаю, даже легче будет.
— Вон как!.. вон как у нас!.. солдат его по одной щеке ударил, а он еще другую готов подставить.
Я подумал: «Цыц! не смей этим шутить!» — и молча посмотрел на него с таковым выражением.
Он как бы смутился, но опять по-генеральски напетушился и задает:
— А где же у вас гордость?
— Я сейчас имел честь вам доложить, что у меня нет гордости.
— Вы дворянин?
— Я из дворян.
— И что же, этой… noblesse oblige[55]…дворянской гордости у вас тоже нет?
— Тоже нет.
— Дворянин без всякой гордости?
Я молчал, а сам думал:
«Ну да, ну да: дворянин, и без всякой гордости, — ну что же ты со мной поделаешь?»
А он не отстает — говорит:
— Что же вы молчите? Я вас спрашиваю об этой — о благородной гордости?
Я опять промолчал, но он еще повторяет:
— Я вас спрашиваю о благородной гордости, которая возвышает человека. Сирах велел «пещись об имени своем»*…
Тогда я, чувствуя себя уже как бы отставным и потому человеком свободным, ответил, что я ни про какую благородную гордость ничего в евангелии не встречал, а читал про одну только гордость сатаны, которая противна богу.
Сакен вдруг отступил и говорит:
— Перекреститесь!.. Слышите: я вам приказываю, сейчас перекреститесь!
Я перекрестился.
— Еще раз!
Я опять перекрестился.
— И еще… до трех раз!
Я и в третий раз перекрестился.
Тогда он подошел ко мне и сам меня перекрестил и прошептал:
— Не надо про сатану! Вы ведь православный?
— Православный.
— За вас восприемники у купели отреклись от сатаны… и от гордыни и от всех дел его и на него плюнули. Он бунтовщик и отец лжи. Плюньте сейчас.
Я плюнул.
— И еще!
Я еще плюнул.
— Хорошенько!.. До трех раз на него плюньте!
Я плюнул, и Сакен сам плюнул и ногою растер. Всего сатану мы оплевали.
— Вот так!.. А теперь… скажите, того… Что же вы будете с собой делать в отставке?
— Не знаю еще.
— Нет.
— Нехорошо! Родственники со связями есть?
— Тоже нет.
— Скверно! На кого же вы надеетесь?
— Не на князей и не на сынов человеческих: воробей не пропадает у бога, и я не пропаду.
— Ого-го, как вы, однако, начитаны!.. Хотите в монахи?
— Никак нет — не хочу.
— Отчего? Я могу написать Иннокентию.
— Я не чувствую призвания в монахи.
— Чего же вы хотите?
— Я хочу только того, чтобы вы не думали, что я умолчал о полученном мною ударе из-за того, чтобы остаться на службе: я это сделал просто…
— Спасти свою душу! Понимаю вас, понимаю! я вам потому и говорю: идите в монахи.
— Нет, я в монахи не могу, и спасать свою душу не думал, а просто я пожалел другого человека, чтобы его не били насмерть палками.
— Наказание бывает человеку в пользу. «Любяй наказует»*. Вы не дочитали… А впрочем, мне вас все-таки жалко. Вы пострадали!.. Хотите в комиссариатскую комиссию*?
— Нет, благодарю покорно.
— Это отчего?
— Я не знаю, право, как вам об этом правдивее доложить… я туда неспособен.
— Ну, в провианты?
— Тоже не гожусь.
— Ну, в цейхвартеры*! — там, случается, бывают люди и честные.
Так он меня этим своим разговором отяготил, что я просто будто замагнитизировался и спать хочу до самой невозможности.
А Сакен стоит передо мною — и мерно, в такт головою покачивает и, загиная одною рукою пальцы другой руки, вычисляет:
— В писании начитан; благородной гордости не имеет; по лицу бит; в комиссариат не хочет; в провиантские не хочет и в монахи не хочет! Но я, кажется, понял вас, почему вы не хотите в монахи: вы влюблены?
А мне только спать хочется.
— Никак нет, — говорю, — я ни в кого не влюблен.
— Жениться не намерены?
— Нет.
— Отчего?
— Это видно! Это сразу видно! Но что же вы застенчивы, — вы боитесь женщин… да?
— Некоторых боюсь.
— И хорошо делаете! Женщины суетны и… есть очень злые, но ведь не все женщины злы и не все обманывают.
— Я сам боюсь быть обманщиком.
— Я не надеюсь сделать женщину счастливой.
— Почему? Боитесь несходства характеров?
— Да, — говорю, — женщина может не одобрять то, что я считаю за хорошее, и наоборот.
— А вы ей докажите.
— Доказать все можно, но от этого выходят только споры и человек делается хуже, а не лучше.
— А вы и опоров не любите?
— Терпеть не могу.
— Так ступайте же, мой милый, в монахи! Что же вам такое?! Ведь вам в монахах отлично будет с вашим настроением.
— Не думаю.
— Почему? Почему не думаете-то? Почему?
— Призвания нет.
— А вот вы и ошибаетесь — прощать обиды, безбрачная жизнь… это и есть монастырское призвание. А дальше что же еще остается трудное? — мяса не есть. Этого, что ли, вы боитесь? Но ведь это не так строго…
— Я мяса совсем никогда не ем.
— А зато у них прекрасные рыбы.
— Я и рыбы не ем.
— Как, и рыб не едите? Отчего?
— Мне неприятно.
— Отчего же это может быть неприятно — рыб есть?
— Должно быть, врожденное — моя мать не ела тел убитых животных и рыб тоже не ела.
— Как странно! Значит, вы так и едите одно грибное да зелень?
— Да, и молоко и яйца. Мало ли еще что можно есть!
— Ну так вы и сами себя не знаете: вы природный монах, вам даже схиму дадут. Очень рад! очень рад! Я вам сейчас дам письмо к Иннокентию!
— Да я, ваше сиятельство, не пойду в монахи!
— Нет, пойдете, — таких, которые и рыб не едят, очень мало! вы схимник! Я сейчас напишу.
— Не извольте писать: я в монастырь жить не пойду. — Я желаю есть свой трудовой хлеб в поте своего лица.
Глава четырнадцатая
Сакен наморщился.
— Это, — говорит, — вы библии начитались, — а вы библии-то не читайте. Это англичанам идет: они недоверки и кривотолки. Библия опасна — это мирская книга. Человек с аскетическим основанием должен ее избегать.
«Фу ты господи! — думаю. — Что же это за мучитель такой!»
И говорю ему:
— Ваше сиятельство! я уже вам доложил: во мне нет никаких аскетических оснований.
— Ничего, идите и без оснований! Основания после придут; всего дороже, что у вас это врожденное: не только мяса, а и рыбы не едите Чего вам еще!
Умолкаю! Решительно умолкаю и думаю только о том: когда же он меня от себя выпустит, чтобы я мог спать.
А он возлагает мне руки на плечи, смотрит долго в глаза и говорит:
— Милый друг! вы уже призваны, но только вам это еще непонятно!..
— Да, — отвечаю, — непонятно!
Чувствую, что мне теперь все равно, — что я вот-вот сейчас тут же, стоя, усну, — и потому инстинктивно ответил:
— Непонятно.
— Ну так помолимся, — говорит, — вместе поусерднее вот перед этим ликом. Этот образ был со мною во Франции, в Персии и на Дунае*…Много раз я перед ним упадал в недоумении и когда вставал — мне было все ясно. Становитесь на ковре на колени и земной поклон… Я начинаю.
Я стал на колени и поклонился, а он зачитал умиленным голосом: «Совет превечный открывая тебе»…
А дальше я уже ничего не слыхал, а только почудилось мне, что я как дошел лбом до ковра, — так и пошел свайкой спускаться вниз, куда-то все глубже, к самому центру земли.
Чувствую что-то не то, что нужно: мне бы нужно куда-то легким пером вверх, а я иду свайкой вниз, туда, где, по словам Гете, «первообразы кипят, — клокочут зиждящие силы»*. А потом и не помню уже ничего.
Возвращаюсь опять от центра к поверхности не скоро и ничего не узнаю: трисоставная лампада горит, в окнах темно, впереди меня на том же ковре какой-то генерал, клубочком свернувшись, спит.
Что это такое за место? — заспал и запамятовал.
Потихонечку поднимаюсь, сажусь и думаю: «Где я? Что это, генерал в самом деле или так кажется…» Потрогал его… ничего — парной, теплый, и смотрю — и он просыпается и шевелится… И тоже сел на ковре и на меня смотрит… Потом говорит:
— Что вижу?.. Фигура!
Я отвечаю:
— Точно так.
Он перекрестился и мне велел:
— Перекрестись!
Я перекрестился.
— Это мы с вами вместе были?
— Да-с.
— Каково!
Я промолчал.
— Какое блаженство!
Не понимаю, в чем дело, но, к счастью, он продолжает:
— Видели, какая святыня!
— Где?
— В раю!
— В раю? Нет, — говорю, — я в раю не был и ничего не видал.
— Как не видал! Ведь мы вместе летали… Туда… вверх!
Я отвечаю, что я летать летал, но только не вверх, а вниз.
— Как вниз!
— Точно так.
— Вниз?
— Точно так.
— Внизу ад!
— Не видал.
— И ада не видал?
— Не видал.
— Так какой же дурак тебя сюда пустил?
— Граф Остен-Сакен.
— Это я граф Остен-Сакен.
— Теперь, — говорю, — вижу.
— А до сих пор и этого не видал?
— Прошу прощения, — говорю, — мне кажется, будто я спал.
— Ты спал!
— Точно так.
— Ну так пошел вон!
— Слушаю, — говорю, — но только здесь темно — я не знаю, как выйти.
Сакен поднялся, сам открыл мне дверь и сам сказал:
— Zum Teufel![56]
Так мы с ним и простились, хотя несколько сухо, но его ко мне милости этим не кончились.
Глава пятнадцатая
Я был совершенно спокоен, потому что знал, что мне всего дороже — это моя воля, возможность жить по одному завету, а не по нескольким, не спорить, не подделываться и никому ничего не доказывать, если ему не явлено свыше, — и я знал, где и как можно найти такую волю. Я не хотел решительно никаких служб, ни тех, где нужна благородная гордость, ни тех, где можно обходиться и без всякой гордости. Ни на какой службе