приобресть, а то, что он сам соглашался уступить им, всегда с затаенным и мало скрываемым намерением заставить их иметь перед собою сюжет, который мог служить им намеком, попреком или неприятным воспоминанием.
Пик находил это прекрасным и художественным, а Мак называл фиглярством.
Произведения Фебуфиса были в моде, а притом же тогда было в моде и потворство капризам художников, и потому сколько-нибудь замечательным из них много позволяли. Люди самые деспотичные и грозные, требовавшие, чтобы самые ученые и заслуженные люди в их присутствии трепетали, сносили от художников весьма часто непозволительные вольности. Художников это баловало, и не все из них умели держать себя в пределах умеренности и забывались, но, к удивлению, все это им сходило с рук в размерах, непонятных для нынешнего реального времени.
Особенно они были избалованы женщинами, но еще больше, пожалуй, деспотами, которые отличались своею грозностью и недоступностью для людей всех рангов и положений, а между тем даже как будто находили удовольствие в том, что художники обращались с ними бесцеремонно.
Такое было время и направление.
Фебуфис как первенствовал между собратиями в искусстве, так же отличался смелостью и в художественных фарсах и шалопайствах. У него было много любовных приключений с женщинами, принадлежавшими к самым разнообразным слоям в Риме, но была и одна привязанность, более прочная и глубокая, чем другие. Эта любовь была замечательно красивая бедная девушка-римлянка, по имени Марчелла. Она любила красавца иностранца без памяти и без всякого расчета, а он и ее ценил мало. Он был больше всего занят тем, что с успехом соперничал с модным кардиналом в благорасположении великосветских римлянок и высокорожденных путешественниц или, наскучив этим, охотно пил и дрался кулаками в тавернах за мимолетное обладание тою или другою из тамошних посетительниц. По первой категории подвиги его восходили до дуэлей, угрожавших ему высылкою из тогдашней папской столицы*, а по второй дела кончались потасовками или полицейским призывом к порядку, что тоже тогда в художественном мире не почиталось за дурное и служило не в укор, а, наоборот, слыло за молодечество.
Глава третья
Сказано, что между любовными историями Фебуфиса была одна, которая могла его кое к чему обязывать. Это то самое, что касалось красивой и простосердечной римской девушки, по имени Марчеллы. Она была безвестного происхождения и имела престарелую мать, которую с большим трудом содержала своею работой, но замечательная красота Марчеллы сделала ей большую известность. Не один Фебуфис был пленен этою красотой — молодой, тогда еще малоизвестный патриот Гарибальди* на одном из римских празднеств тоже подал Марчелле цветок, сняв его со своей шляпы, но Марчелла взяла цветок Гарибальди и весело перебросила его Фебуфису, который поймал его и, поцеловав, приколол к своей шляпе. Гарибальди видел это, послал им обоим поцелуй и крикнул: «Счастливого успеха влюбленным!» Сближение их было очень быстро и оригинально. Расположения Марчеллы искали многие, и в числе претендентов на ее руку были и богатые люди: в числе таких был один пармезанец*. Марчелла его не любила, но мать ее указывала на свое нездоровье и преклонные годы, требовала от дочери «маленькой жертвы». Марчелла согласилась на жертву и сделалась невестой, но под самый день свадьбы пошла помолиться Мадонне и безотчетно постучалась в дверь Фебуфиса. Сюда привела ее нестерпимая любовь, с которою она напрасно боролась, и она вышла отсюда только через несколько дней и пошла к пармезанцу сказать, что уже не может быть его женою. Но Фебуфис, как многие баловни женщин, не хотел оценить лучше других поступок Марчеллы и скоро охладел к ней, как к прочим. Эта победа только вплела новый листок в его любовные лавры, а Марчеллу познакомила с чувствами матери. Пик был этим смущен, а Мак оскорблен и разгневан: он перестал говорить с Фебуфисом и не стал давать ему руку.
— Это слишком уж строго, — говорил Пик.
Мак на это не отвечал, но, встретив однажды Марчеллу, сказал ей:
— Как ты живешь нынче, добрая и честная Марчелла?
— Ты меня называешь доброю!
— И честною.
— Спасибо; я живу не худо, — отвечала Марчелла. — С тех пор как у меня есть дитя, я работаю вдвое и, представь себе, на все чувствую новые силы.
— Но ты исхудала.
— Это скоро пройдет.
— А ты мне скажи… только скажи откровенно.
— О, все, что ты хочешь… Я знаю тебя — в тебе благородное сердце.
— Согласись быть моей женой.
— Женою?.. Спасибо. Я знаю, что ты благороден и добр… Женою!.. Нет, милый Мак, я уже никогда не буду ничьею женой.
— Почему?
— Почему? — Марчелла покачала своею красивою головой и отвечала: — Я ведь люблю! Разве ты хочешь, чтобы между нами всегда был третий в помине? Нет, милый Мак, я любила, и это останется вечно. Полюби лучше другую.
Но благородство и гордость Марчеллы были подвергнуты слишком тяжелому испытанию: мать ее беспрестанно укоряла их тяжкою бедностью, — ее престарелые годы требовали удобств и покоя, — дитя отрывало руки от занятий, — бедность всех их душила. О Марчелле пошли недобрые слухи, в которых имя доброй девушки связывалось с именем богатого иностранца. К сожалению, это не было пустою басней. Марчелла скрывалась от всех и никому не показывалась. Пик и Мак о ней говорили только один раз, и очень немного. Пик сказал:
— Слышал ты, Мак, что говорят о Марчелле?
— Слышал, — отвечал Мак, сидя за мольбертом.
— И что же, ты этому веришь или не веришь?
— Верю, конечно.
— Почему же конечно? Ты ведь был о ней всегда хорошего мнения.
Мак отошел от мольберта, посмотрел на свою картину и, помедлив, сказал:
— Я о ней и теперь остаюсь хорошего мнения.
Теперь Пик помолчал и потом спросил:
— Разве она не могла поступить лучше?
— Не знаю, может быть и не могла.
— Значит, у нее нет воли, нет характера?
— Ты спроси об этом того, кто устроил испытание для ее воли и характера.
— Не любя?
— Хотя бы и так.
— Или… быть мажет, даже любивши другого?
— Ну, и все было б лучше.
— Может быть, только она тогда не была бы тою Марчеллой, которая стоила бы моего лучшего мнения.
— А теперь?
— Из двух зол она выбрала то, которое меньше.
— Меньше!.. Продать себя… это ты считаешь за меньшее зло?
— Не себя.
— Как не себя? Неужто этот богач ездит к ней читать с нею Петрарку или Данте?
— Нет; она продала ему свое прекрасное тело и, наверное, не обещала отдать свою душу. Ты различай между я и мое: я — это я в своей сущности, а тело мое — только моя принадлежность. Продать его — страшная жертва, но продать свою душу, свою правду, обещаться любить другого — это гораздо подлее, и потому Марчелла делает меньшее зло.
— Есть еще средство! — заметил Пик.
— Какое?
— Прекратить свою жизнь. Смерть лучше позора.
Мак сложил руки и сказал:
— Как? убить себя?.. Женщине убить себя за то, что ее бросили, и бросить на все мучения нищеты свою мать и своего ребенка?.. И ты это называешь лучшим? Нет, это не лучше. Лучше перенести все на себе и… Впрочем, иди лучше, Пик, читай уроки о чести другому, — мы о ней больше с тобою никогда не должны говорить.
— Хорошо, — отвечал Пик, — но ты мне никогда не докажешь…
— Ах, оставь про доказательства! Я никогда тебе и не буду доказывать того, что для меня ясно, как солнце, а ты знай, что доказать можно все на свете, а в жизни верные доказательства часто стоят менее, чем верные чувства.
В отношении Марчеллы Мак имел «верные чувства» и верно отгадывал, что двигало ее поступками. Другие о ней позабыли, — Фебуфис ею не интересовался. Он с той поры имел много других успехов у женщин, которые, помимо своей красоты, льстили его самолюбию, и вообще шел на быстрых парусах при слабом руле, который не правил судном, а предавал его во власть случайным течениям. В характере его все более обозначались признаки необузданности и своеволия. Успехи его туманили. Он становился капризен.
— Я хотел бы знать, чего он хочет? — говорил Пик.
— А я не хотел бы об этом знать, но знаю, — отвечал Мак.
— Чего же он хочет?
— Своей погибели, — и она будет его уделом.
Глава четвертая
Фебуфису быль около тридцати лет, когда он сбил с рук историю Марчеллы и потом в течение одного года сделал два безумные поступка: во-первых, он послал дерзкий отказ своему правительству, которое, по его мнению, недостаточно почтительно приглашало его возвратиться на родину, чтобы принять руководство художественными работами во дворце его государя; а во-вторых, произвел выходку, скандализовавшую целую столицу. Жена одного из иностранных дипломатов при папе уделила Фебуфису какую-то долю какого-то своего внимания и потом, — как ему показалось, — занялась кардиналом. Фебуфис вскипел гневом и выставил у себя в мастерской самую неприличную картину, вроде известной классической Pandora*. На этом полотне он изобразил упомянутую красивую даму в объятиях знаменитого в свое время кардинала, а себя поставил близ них вместо сатира, которого отводит старуха со свечкой.
Картина эта представлялась забавною и едкою всем, кроме малоразговорчивого Мака.
— Твое целомудрие оскорблено моею Пандорой? — спросил его однажды вечером, сидя за вином, Фебуфис.
Мак прервал свое долгое молчание и ответил ему:
— Да, с этой поры я не перестану жалеть, чем ты способен заниматься.
— Способен!.. Как это глупо! Я способен заниматься всем… и я, наконец, не понимаю, почему иногда не позволить себе шалость.
— Ты называешь это шалостью?
— Конечно. А ты?
— По-моему, это низость, это растление других и самого себя.
— Так ты видишь здесь один цинизм?
— Нет, я вижу все, что здесь есть.
— Что же, например?
— Задор и вызов на борьбу людей, которых не стоит трогать.
— Отчего? Они стоят довольно высоко и, трогать их не безопасно.
— Ага! так тебе это доставляет удовольствие?
— И очень большое.
Мак тихо двинул плечами и, улыбнувшись, сказал:
— Я предпочел бы беречь свои силы, чем их так раскидывать.
— В таком случае все те, кто желает заслужить себе одобрение властей, имеют теперь отличный случай достичь этого, — стоит только обнаруживать пренебрежение Пандоре. Ты это делаешь?
Мак посмотрел на него пристальным взглядом и сказал:
— Ты не задерешь меня! Я не ссорюсь из-за пустяков и не люблю, когда ссорятся. Мне нет дела до тех, которые ищут для себя расположения у властей, но мне нравятся те, которые не задираются с ними.
— Ну, не хитри, Мак, ты — скрытый аристократ.
— Пожалуй, я — аристократ