он поцеловал ее в шею и тихо молвил:
— Я стар и не позволяю себе целовать женщин в губки.
С этим он пожал ей руку, и она ему тоже.
Внизу у подъезда он надел калоши и, покопавшись в кармане, достал оттуда два двугривенных и подал швейцару.
— Возьми, братец.
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство! — благодарил швейцар, держа по-военному руку у козырька своего кокошника.
— Настоящие, братец… Не на Песках деланы… Смело можешь отнести их в лавочку и потребовать себе за них фунт травленого кофе. Но будь осторожен: он портит желудочный сок!
— Слушаю, ваше превосходительство! — отвечал швейцар, застегивая генерала полостью извозчичьих саней. Но генерал, пока так весело шутил, в то же время делал руками вокруг себя «повальный обыск» и убедился, что у него нигде нет ни гроша. Тогда он быстро остановил извозчика, выпрыгнул из саней и пошел пешком.
— Пройдусь, — сказал он швейцару, — теперь прекрасно!
— Замечательно, ваше превосходительство!
— Именно, братец, «замечательно»! Считай за мной рубль в долгу за остроумие!
Он закрылся подъеденным молью бобром и завернул на своих усталых и отслужившихся ногах за угол улицы.
Когда он скрылся, швейцар махнул вслед ему головою и сказал дворнику:
— Третий месяц занял два рубля на извозчика и все забывает.
— Протерть горькая! — отвечал, почесывая спину, дворник.
— Ничего… Когда есть, он во все карманы рассует.
— Тогда и взыщи.
— Беспременно!
X
Гостья, как только осталась одна, сейчас же открыла свой бархатный мешок, и, вытащив оттуда спешно сунутые деньги, стала считать их. Тысяча рублей была сполна. Дама сложила билеты поаккуратнее и уже хотела снова закрыть мешок, как ее кто-то схватил за руку.
Она не заметила, как в комнату неслышными шагами вошел хорошо упитанный, розовый молодой человек с играющим кадыком под шеей и с откровенною улыбкой на устах. Он прямо ловкою хваткой положил руку на бронзовый замок бархатной сумки и сказал:
— Это арестовано!
Гостья сначала вздрогнула, но мгновенный испуг сейчас же пропал и уступил место другому чувству. Она осветилась радостью и тихо произнесла:
— Valerian! Где был ты? Боже!
— Я? Как всегда: везде и нигде. Впрочем, теперь я прямо с неба, для того чтобы убрать к себе вот этот мешочек земной грязи.
Дама хотела ему что-то сказать, но он показал ей пальцем на закрытую дверь смежной комнаты, взял у нее из рук мешок и, вынув оттуда все деньги, положил их себе в карман.
Гостья всего этого точно не замечала. Глядя на нее приходилось бы думать, что такое обхождение ей давно в привычку и что это ей даже приятно. Она не выпускала из своих рук свободной руки Валериана и, глядя ему в лицо, тихо стонала:
— О, если бы ты знал!.. Если бы ты знал, как я истерзалась! Я не видала тебя трое суток!.. Они мне показались за вечность!
— А-а! что делать? Я этих деньков тоже не скоро забуду! Куда только я ни метался, чтобы достать эту глупую тысячу рублей! Нет, теперь я убежден, что самое верное средство брать со всех деньги, это посвятить себя благодетельствованию бедных! Еще милость господня, что есть на земле дураки вроде oncle Zacharie.[43]
— Оставь о нем!
— Э, нет! Я благодарен: он уже во второй раз дает нам передышку.
— Но не доведи себя до этого, мой милый, в третий.
— Если я так же глупо проиграюсь еще раз, то я удавлюсь.
— Отчего же? Это, говорят, очень приятная смерть. Что-то вроде чего-то… Смотрите, вот у меня про всякий случай при себе в кармане и сахарная бечевка. Я пробовал: она выдержит.
— О боже! Что ты говоришь! — и, понизив голос, она прошептала: — Avancez une chaise!..[44]
Молодой человек сделал комическую гримасу и опять молча показал на завешенную дверь.
Дама сморщила брови и спросила шепотом:
— Что?
Молодой человек приложил ко рту ладони и ответил в трубку:
— Maman здесь подслушивает!
— И все это неправда! Ты очень часто клевещешь на свою мать!
Валериан перекрестился и тихо уверил:
— Ей-богу, правда: она всегда подслушивает.
— Как тебе не стыдно!
— Нет, напротив, мне за нее очень стыдно, но я ее и не осуждаю, а только предупреждаю других. Я знаю, что она делает это из отличных побуждений… Святые чувства матери…
— Approchez-vous de moi,[45] милый!
— Значит, вы не верите, что она слышит?.. Ну, я ее сейчас кликну…
— Пожалуйста, без этих опытов!
— Лучше поезжайте скорее домой, и через двадцать минут…
— Ты будешь?
Он согласно кивнул головой.
Она сжала его руку и спросила:
— Это не ложь?
— Это правда, но не надо царапать ногтями мою руку.
— Когда же я не могу!
— Пустяки!
— Еще что!
— Но отчего же!
— Ну, хорошо!
Молодой человек поцеловал ее и встал с места: он очень хотел бы, чтобы его дама сейчас же встала и ушла, но она не поднималась и еще что-то шептала. Ее дальнейшее присутствие здесь было ему мучительно, и это выразилось на его искаженном злостью лице. И зато он взял ее руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
— Lilas de perse[46] — это мило: я люблю этот запах!
Дама вспрыгнула и, сжав рукой лоб, покачнулась.
— Что с вами? — спросил ее Валериан. — Спешите на воздух!
Она взглянула на него исподлобья и прошипела:
— Это низко!.. это подло!.. это бесчестно!.. После того когда я тебе это откровенно объяснила… ты не имеешь права… не имеешь пра… ва… пра… ва…
— Бога ради только без истерики!.. Вам нужно скорее на воздух!
— Воздух… пустяки… Я все это должна была выполнить…
— Ну да… и выполнила… Поезжай скорей домой, и все будет прекрасно.
При этом обрадовании она опять взяла его руку и прошептала:
— Ну да… О, боже! Но если ж я тебе уже все рассказала, для чего это так было нужно, то для чего ж говорить: «lilas de perse»! Ведь это низко!.. Я всем скажу… вот именно… как это низко… А я отсюда не уйду…
— Да, да! Пожалуйста останьтесь: maman сейчас придет.
И он встал с места, но она его удержала.
— Я верно схожу с ума! — произнесла она, приложив к бьющимся вискам тыльную сторону своих стынущих пальцев, и повторила: — Помогите! Я, право, схожу с ума!
Валериан испугался страдальческого выражения ее лица и начал ее крестить. Она с негодованием его оттолкнула и прошептала:
— Креститель!
— Что ж тебе надо?
— Мне? Унижения и новых обид! Мне нужно, чтобы ты был со мною!
— Но я же с тобою!
— Ну и поезжай скорее домой, и я сейчас буду, и там падай, как хочешь.
— Как я хочу… Меня стоит убить!..
Она хотела сказать что-то еще, но вместо того поцеловала его руку, а он, с своей стороны, нагнулся к ней и прикоснулся губами к вьющейся на ее шее косичке.
Искаженное лицо женщины озарилось румянцем чувственного экстаза, и она поспешно закрыла себя вуалью и вышла. По ее щекам текли крупные, истерические слезы, и ее глаза померкли, а губы и нос покраснели и выпятились, и все лицо стало напоминать вытянутую морду ошалевшей от страсти собаки.
Она догадалась, что она гадка, и закрылась вуалем.
Когда она проходила мимо швейцара, тот молча подал ей, хранившееся у него за обшлагом ливреи, письмо с адресом «живчика», а она бросила ему трехрублевый билет и села в сани, тронув молча кучера пальцем.
— Инда земли не видит от слез! — заметил своему собеседнику швейцар. — А ему хоть бы что!
— Да, нонче себя мужской пол не теряют напрасно.
XI
Молодой Валериан собственноручно запер дверь за дамою и, возвратясь в гостиную, вынул из кармана панталон скомканные деньги и начал их считать.
Из-за двери, на которую Валериан указал гостье, в самом деле послышался голос его матери. Она спросила:
— Ты что-то делаешь?
— Да я уж сделал.
— Ты можешь купить «промышленные»: все уверяют, что они к весне сыграют вдвое.
— Maman, я знаю кое-что повыгоднее.
— А что такое, например?
— Ну, мало ли! Теперь ведь посыпают персидским порошком ростовщиков, и даже наш «взаимный друг» Michel окочурился… В их место нужно же нечто новое.
— Вот то и есть, но что же именно?
— Ах, maman! Это возможно только тому, кого, как меня, считают беззаботным мотом, у которого нет ничего за душою.
За дверью что-то резали и положили ножницы.
— Вы, maman, что-нибудь шьете?
— Да, мой сын, я зашиваю свои дыры, я чинюсь… подшиваю лохмотья, которых не хочу показать моей горничной.
— Это, maman, очень благоразумно и благородно.
— Но неприятно.
Юноша хотел что-то ответить, но промолчал, и только кадык у него ходил, клубясь яблоком.
За дверью опять послышалось, как что-то отрезали ножницами и снова положили их на место, и в то же время хозяйка сказала:
— Я думаю, что ты гораздо больше бы выиграл, если бы помог дяде Захару поправить увлечения его молодости. Лука это наверное бы оценил и стал бы принимать нас.
— Очень может быть, maman, но я ведь не самолюбив и не падок на то, чтобы хвалиться, где меня принимают.
— Но он бы тебе просто дал много денег.
— Что ж, я очень рад, но только как это сделать?
— Надо взять бумагу, которой боится дядя Захар.
— То есть, милая мама, ее ведь надо украсть!
— У тебя такая грубость, что с тобой нельзя говорить.
— Maman, я ничего не грублю, а я только договариваю то, что́ надо сделать.
— Неправда. Эта женщина сама все тебе сделает.
— Э-э! ошибаетесь! Эта женщина есть превосходный агент и превосходный математик, но ее же не оплетеши.
— Однако же она считает тебя игроком и мотом.
— Да, maman, но я употребляю очень большие усилия, чтобы устроить себе такую репутацию, только из-за того, что это должно сослужить мне службу при новом курсе.
— Сказать по совести, я ничего не понимаю, для чего это нужно.
— А кажется, что проще! Все уже вкусили «доблего» жития, и оно, наконец, надоело… Что делать? Род людской неблагодарен и злонравен… Felicitas temporum[47] откланивается… Нужен реванш… есть потребность в реакции…
— И что же будет в реакции?
— Это, maman, еще неясно, но известно всем, что явления не повторяются, а после дождичка бывает вёдро, и потому прослыть мотом и кутилой теперь все-таки выгодно — это значит обнаружить в себе известную благонадежность, которая пригодится очень скоро.
— А вы уже на всё готовы!
— Как же вы хотите иначе? Ведь мы же так и натасканы, чтоб быть на всё готовыми.
— Скажи, однако, как не мудрена ваша мудрость!
— Ах, maman, что такое нам мудрость? Уж фельетонисты, и те где-то вычитали и повторяют,