Скачать:PDFTXT
Статьи

в воздухе повеяло чем-то свежим, по небу потянулись стройные вереницы журавлей, и, глядя на них, чуткие сердца замирали сладким трепетом. Как было удовлетворить этому трепету? На что указать затеплившимся надеждам? На то, в чем слышится сила, способная сдвинуть другую силу, словом — на народ, на этого великана, который сам о себе поет, что “кабы он встал, так бы до неба достал”.

Могучие песни с могучими образами охватили разум, и смелая фантазия, не сдерживаемая соображениями, которые обыкновенно регулируют стремления людей, искушенных житейскою опытностью, поскакала, как разнузданный пегас, не глядя под ноги. Началось эпидемическое помешательство, выразившееся сначала пренебрежением ко всему, выработанному разумом и опытностью народов, опередивших нас на пути цивилизации. Пошла безумная, исступленная идеализация народа, перетолкование каждой его характеристической черты, указание таящейся в нем недомыслимой премудрости, единодушия, нравственной чистоты, простосердечия и высокого самоотвержения. Темными и загадочными намеками объяснялись его способности и склонности к иному строю жизни, при котором не будет ни богачей, ни нищих, “ни раб, ни свободь, а всяческая…”, и затем уже ничего нельзя было понять. Начались “идольские требы теории”, как говорит Аполлон Григорьев в своей прекрасной критической статье по поводу стихотворений Н. Некрасова (“Время”, июль 1862 г.).

Эти “идольские требы” никогда не были заявлены ни Пушкиным, ни Лермонтовым, ни Кольцовым, ни Никитиным, ни Шевченком, ни Некрасовым или Белинским, словом, ни одним из имен, дорогих нашей литературе по живому сочувствию к народу тех, кому принадлежат эти имена. Еще менее “требы” эти когда-нибудь заявлял сам народ. Теперь, когда, благодаря Бога, вся эта сатурналия поунялась; когда пузыри полопались и то оттуда, то отсюда раздаются честные, правдивые и беспристрастные голоса, как глянешь назад, так берет ужас. За человеческий смысл становится страшно. Чего только не лепеталось в этом неистовом самообольщении! Каких нелепых планов не строилось! Каких надежд не созидалось!.. И отчего все это рухнуло, даже и не рухнуло, а стушевалось, спряталось, как гуськи, наклеенные на тесемку, прячутся под дощечку в детской игрушке? О род, достойный слез и смеха!

Друзья минутного, поклонники успеха не выдержали первого сюрприза, которым серьезная действительность приветствовала их шутовские хлопоты. Два, три столкновения с народом, результаты которых ясно предвидели люди, не терявшие здравого смысла, запугали пламенных любовников, и кумир их уж им не кумир. Он стоит в своем опустелом храме, и никто не приветствует его ни стихом, ни прозой; никто даже не идет стирать с него пыль, оставляя ей свободу наседать густым слоем, пока в окаменевшем сердце самого кумира загорится жизнь и согретая рука сама отряхнет свои холодные покровы. Куда же заброшены все кадильницы, в которых так недавно сожигался дурман при “идольских требах”? Где же эта любовь, вера в народ и надежды на его силы? Неужто вся она израсходовалась на тепловатенькую болтушку, в которой словонародность” играло тему для удобнейшего сбыта своих писаний? Зачем же брошены любимые задачи: “Как слиться с народом?”, “Как должно изучать народ?” Где эти народоведцы, вроде г. В. К—го, которого г. Григорьев справедливо упрекает в извращении смысла стихов Некрасова, ради того только, чтобы в словах поэта о народном восстании 1812 г. показать другую картину и странную смесь зверства и удалой “похвальбы этим зверством”, показать не 12-й год, а “эпоху Стеньки Разина”. Г. Григорьев занимает едва ли не самое видное место в ряду современных критиков, и мы, не имея основательных причин не верить ему, готовы согласиться с ним, что во всей этой путанице понятий “виноваты сказки, собранные г. Афанасьевым, да псевдоякушкинский сборник песен. Не будь их, этих явлений, перевернувших вверх дном всю критику, — понятия критиков не спутались бы до того, чтобы народность, то есть национальность, грубо смешать с простонародностью и лишить Пушкина его национального значения?” Да у одних ли критиков спутались понятия? А что делали наши публицисты? Что за бессмыслица гналась в “Современной хронике” “Отечественных записок”! Что за шарады загадывались в “Домашних делах” “Времени”! Что за россказни шли в разных мирах да листках!

Свежо предание, а верится с трудом.

Публицист “Отечественных записок” гласом вещего пророка указывал на неизбежное обращение народов к иным аграрным законам и наивно уверял, что общины, кроме России, нигде не бывало. Публицист “Времени” (конечно, не г. Косица) доказывал, что у нас нет и человека, который изловчился бы написать книгу, пригодную для нашего необыкновенного народа. А что уж он толковал о слитии с народом, то можно назначить премию тому, кто докажет, что он взял в толк эти праздные глаголы. Были, по другим изданиям, и такие статьи, в силу которых все, кроме крестьянина в лаптях, считалось отбросом, и ничего больше не оставалось делать, как позабыть все, что кто-нибудь когда-нибудь знал, отказаться от носовых платков и тонкой рубашки, да два, три раза быть высеченным на мирской сходке. Конечно, выдержать такой экзамен никого не забирала охота, и над праздными толками о народности читатели стали смеяться гораздо ранее, чем производители этих “идольских треб” охолодились осеннюю встречею московских студентов с народом на Тверской площади и перестали пороть свой утомительный и вредный для общенародного дела вздор. Наконец настало время, изобличающее, что ложь стала надоедать уж и себе и людям — и слава Богу. Пора же понять, что в горькой правде больше любви, чем в лести и лжи. Вы Байрона-то, Байрона-то скорбного и раздраженного припомните, припомните эту дивную смесь негодования на насилие и любви к великому, желчи на Англию и возвратов любви к ней, к ее величию, которая властительно царствует над вашей душою, когда читаете “Гарольда”! Иль нам уж никто не образец? Какой, подумаешь, передовой народ! Пусть-ка льстец себе не ищет уголков, а начинает совестливо употреблять в дело дарованные ему таланты. Обществу наскучили темные вариации публицистов и беллетристов. Оно уж не читает ни сцен, ни рассказов, которыми каждый ов, ев, ин, цын, овский и евский угощали в свою очередь почтеннейших и терпеливейших читателей. Нужно же помнить, что между читателями много людей, знающих народ ближе самих писателей, и что им нельзя постоянно показывать таких Антипов, какие попадаются изредка, а надо давать живых людей, обрисованных с правдивостью Писемского или Успенского. А то, пожалуй, можно долгаться до того, что никто не станет верить, а только сам уверуешь в собственную ложь. Это бывает…

Итак, если бредни о народности исчезают из нашей литературы, что мы позволяем себе думать по последним выпускам наших периодических изданий, то не будем жалеть о том, что пришло махом, то и ушло прахом, и возьмемся за дело соединения с народом. Будем хлопотать об охранении и возвышении его человеческих прав и о приближении его к идеалу человеческого совершенства. У народа идеал этот готов — это Христос, не помянувши имени которого крестьянин не заложит сошника в землю и не съест краюхи своего черного хлеба. Пусть каждый честный человек ведет народ, по мере сил своих, к этому идеалу, и сам идет по тому же пути с разумом во лбу и незлобием в сердце. На этой дороге есть пункт, на котором непременно последует радикальное соединение с народом всех добрых людей. А кто пойдет иной дорогой — ну, что ж? “Худая трава из поля вон”.

Ссылаемся на всех честных людей, знающих русский народ, что он никогда не поверит тем, кто не убедит его в собственном веровании его святыням. Кто пренебрегает этою народною чертою, тот горько платится за свои ошибки теперь и даст тяжкий ответ подрастающему поколению, которое нашими ошибками в таком важном деле отодвигается на столько же лет от лучшего положения, на сколько отбросили нас от него известные ошибки наших отцов. А между ними были люди и умные, и безгранично преданные общественному благу, — люди, имена которых грешно будет забыть молодому поколению и не почтить их сыновнею слезой.

Счастлива та страна, где граждане не забывают прожитых дней, где не снимают руки с рала и, глубже запуская лемех в землю, спокойно гонят новую борозду по огрехам прежнего поколения.

О РАССКАЗАХ И ПОВЕСТЯХ А. Ф. ПОГОССКОГО

Крымская эпоха была во многих отношениях важною для армии и имела огромнейшее влияние на солдатскую литературу. Солдат стали обучать в полках грамоте, и одновременно с тем открылись заботы дать новым грамотеям чтение, сообразное их воинскому званию. За это дело взялись люди, которые обещали сделать много, но едва ли исполнили то, что обещали. По крайней мере в периодической литературе специального назначения за все время после крымского периода не выдалось ничего такого, на чем бы можно было остановить внимание. Самым выдающимся писателем в новой солдатской литературе был, без сомнения, недавно умерший писатель Александр Фомич Погосский, по рождению поляк, по положению отставной офицер русской службы. Личные воспоминания об этом патентованном солдатском писателе еще и теперь, может быть, не подлежат огласке: скажу только одно, что человек этот при встречах с ним за границею вскоре после крымского замирения являл собою “смятенный вид” и не высказывал никаких намерений служить интересам русской армии; но вдруг все перевернулось, и имя Александра Фомича Погосского является в самой главе солдатских писателей новой школы. Он был необыкновенно счастлив на этом повороте своей деятельности: литературная критика того времени приветствовала его появление с самым пламенным восторгом; петербургские журналы и газеты почти единогласно провозгласили его наблюдательнейшим знатоком солдатских нравов и талантливым писателем, “какого еще не было”. Один большой, тогда очень влиятельный журнал, не находивший под солнцем имени выше действительно достойного почтения имени драматического писателя А. Н. Островского, даже поступился несколько величием своего фаворита и назвал Погосского “солдатским Островским”. В военных кружках новый писатель гак понравился, что сразу же нашел там своим писаниям самую сильную поддержку. С этих пор имя Погосского стало пользоваться авторитетом в солдатской литературе, а его сочинениями в изобилии снабжались все полки и команды. Солдаты должны были их читать, и говорят, будто бы “зачитывались”. Сказкам вроде “Еруслана” и “Бовы”, казалось, пробил конец, — выжита была и “скобелевщина”. Теперь оказывается, что “скобелевщина” действительно исчезла, а “Бова” и “Еруслан” пережили невзгоду. Дело это в таком же положении и ныне: и теперь, если вы обратитесь в книжные склады агента военно-учебных заведений г. Фену с требованием книг для солдатского чтения, то вам подают пачку книг Погосского. Другого выбора почти нет, и это весьма понятно, потому что с тех пор как Погосский забрал силу и стал редижировать солдатское чтение, конкуренция с ним стала невозможна. Писать для солдат можно было только при известной

Скачать:PDFTXT

в воздухе повеяло чем-то свежим, по небу потянулись стройные вереницы журавлей, и, глядя на них, чуткие сердца замирали сладким трепетом. Как было удовлетворить этому трепету? На что указать затеплившимся надеждам?