Скачать:TXTPDF
Темняк

чем звук понимать, а тон был самый успокоительный.

– Ладно, – говорит, – бачка, ничего, хорошо едем.

Превосходно это его спокойствие на меня действовало, и я успокоился и, чего бы вы, вероятно, никак не ожидали, начал опять спать, и уже на сей раз как заснул, то и не знаю сколько я проспал; но только пробуждение мое было самое невеселое: чувствую я, что совсем я валюсь и снег самый дробный да как ледышки острый – так мне всюду и жигает. Хочу глаза открыть, но веки смерзлись и не открываются; а между тем меня кто-то сильно, как медведь, за плечи трясет, так что мне и взаправду показалось, уж не у зверя ли я в лапах? Но через минуту вдруг мелькнула мне другая мысль: думаю, чего доброго это меня мой самоед завез в какую-нибудь трущобу и убить хочет. И в этом помыслил: дай же я притворюсь, будто сплю, авось отец Петр подъедет и мне помощь подаст. Но только отца Петра нет. Думаю, верно и его другой дикарь прикончил, а мой самоед все меня сильнее толкает и кричит:

– Прочкнись, бачка, прочкнись, а то совсем застынешь.

А это, вижу, дело на иную стать: надо ему отвечать.

– Что такое, – говорю, – в чем дело?

Дело такое, – отвечает, – смять большая пошла – путь потеряли.

– Ах ты, мол, пустоша этакой, как ты путь потерял?

– А так, бачка, видишь, – говорит, – вихря кругом вертит, собачка следа не чует.

Помочил я теплой слюной веки – смотрю, а темень, как в пекле, страшная, и метель метет несусветная. Самоед мой со своим орстелем стоит возле меня, а собачонки все кучкой под салазки сбились и всё теснее жмутся, как меня не выбросят.

«Лихая беда!» – думаю, и все опять мне в голову лезет пустая мысль, что это он меня нарочно завез не знать куда и убить хочет. «Знает он, – думаю себе, – что я архиерей, и, верно, пришла ему злая мысль: стукнет меня орстелем по маковке да скинет с саней, а самого поминай как звали». Так этого и жду, и таю в себе эту мысль, а сам спрашиваю:

– Где же, – говорю, – мы теперь?

– А я, – отвечает, – этого, бачка, и сам не знаю.

– Как же, – говорю, – ты не знаешь? – ведь ты поводырь.

– А что, – говорит, – поводырь, а видишь, вокруг все вертит, – собачка за ветром следок сгубила.

«Ах ты, горе мое», – думаю. – Где же наши задние сани?

– Нет их, бачка: в ветру пропали.

– Как пропали?

– Разбило, – говорит, – нас, – пропали.

– Пропали? Ну так, брат, когда они пропали, так и мы же с тобою пропадем.

Зачем, – отвечает, – бачка, пропадем: это как захочет.

– Кто как захочет?

– А тот, кто больше-то нас: мы ведь в его воле.

– Да; вот, мол, ты как рассуждаешь, – а самому, знаете, стыдно стало: я архиерей, еду им веру проповедовать, и сам сразу сробел и отчаялся, а он меня уповать учит. «Стыдно, – думаю, – тебе, владыко, и счастье твое, что тебе краснеть только не перед кем».

– Кричи, – говорю, – их; может быть услышат.

– Где, бачка, кричать, видишь, какой буран, – ничего слыхать будет.

И, точно, вой бури ужаснейший. Я повернулся сам на санях, хотел крикнуть, но только рот раскрыл, как меня и задушило, – ветром как во все нутро заткнуло. Зато в глазах словно какой-то внутренний свет блеснул, и показалось мне, что вблизи нас что-то темное, как стена высится.

– Что это, – спрашиваю, – впереди чернеется?

– А это, – говорит, – бачка, лес, я нарочно тебя к лесу завез: вылезай скорей.

«Ну, – думаю, – так и есть, что он хочет мне карачун задать».

Чего, – говорю, – вылезать?

– А в снежок ляжем да обоймемся: тепло будет.

Что делать? – надо его слушаться.

Выполз я из-под застега, а он оборотил санки, поставил ребром куда мало шло к затиши и говорит:

– Вались, бачка, в снег, я тебя греть стану.

Не охота мне была в снег нырять, а однако согнул колени и прилег, а самоед на меня оленьи кожи накинул, что на дне в санях лежали, и сам сюда же под них подобрался и говорит:

– Вертись, бачка, ко мне рылом, – обнимемся.

Вы этого «рыла», обращенного к моей чести, не принимайте за грубость: у них многих слов нет. «Лицо» – это для них слишком большая тонкость, а морда да рыло употребляется для всех без различия сотворенных и в шестой день и в пятый.

Нечего было делать: обернулся. Запах от него несносный: и потная грязь, и рыбий вонючий жир, и все, кажется, мерзости вместе обоняешь, тут еще он чего-то сопит и все в лицо мне дует.

– Не сопи, – говорю, – зачем ты мне в лицо сопишь?

– А я это нарочно, – отвечает, – морду тебе, бачка, отдуваю. Согреешься, спать будешь.

«Ну, куда тут, – думаю, – спать: и студено и волжко под шкурою, и от него тот дух тяжелый промялый[?] и рыбой и кислятиной».

Лежу, задыхаюсь, а он захрапел. Досадно мне, мочи нет, стало, что он спит, а от спертого дыханья сделалось во всем такое раздражение, что и сказать вам не могу. В нетерпении толкнул я самоеда и говорю ему нетерпеливо: «Не спи!»

– А зачем, – говорит, – бачка, не спать: теперь тепленько; бачка, спи, а то ша[й]таны всю[ночь] разберут.

«Ну да, – думаю, – вот тебе и довод: непременно бы надо спать, чтобы ша[й]танам ночь не дать, да не спится». Попробую, думаю, с ним поговорить, спрашиваю его:

– Скажи ты мне: ты крещеный или нет?

– Я-то, – отвечает, – нет, бачка, я счастливый; я некрещеный, – за меня старший брат крестился.

– Как за тебя крестился?

– Так, бачка: крестился.

– Да разве это можно?

Можно, бачка.

– Врешь ты.

– Нет, бачка, можно.

«Ну, – думаю, – тебе, видно, больше моего об этом известно: тебе и книги в руки».

И зашла у нас тут под этим шатром беседа: я не верю ему, как это можно, чтобы у него был брат, который за него крестился. А он уверяет, что этот брат и не за него за одного, а и еще за третьего своего брата тоже крестился. Я не верю, а он уверяет:

– Нет; это, бачка, справедливо так, как я тебе сказываю: он за всех крестился.

– Да зачем же это?

– А он нас, – говорит, – жалеет, потому что кого родные жалеют, так прячут, а сами за них крестятся, и меня прятали; а как попы приедут да станут скликать, брат опять заместо меня креститься ходил.

– Он, – говорю, – стало быть, у тебя добрый, брат-то?

– А как же, бачка, добрый, – он и за нас за обоих братьев открестился.

– Гм; открестился!

– Открестился, бачко, открестился.

– И что же, – говорю, – теперь он, окрестясь, веру держит?

– Как же, бачка, держит: его теперь Кузьма-Демьян дражнют.

– Это его так зовут: Козьма Демьян?

– Так, бачка, зовут: Кузьма-Демьян.

– Какая же, – говорю, – у него больше вера?

– А все одну, – говорит, – бачка, веру, все одну веру держим: молимся.

– Богу молитесь?

– Ему, бачка, ему.

– И крещеные и некрещеные вместе?

– Да, бачка, да, все вместе, ведь всё одно: у всех он один.

Один – бог-то?

Один, бачка, один.

– Ты это твердо знаешь?

– Как же, бачка, не знать: твердо знаю.

– А для чего ты его прямо не называешь бог, а все этак, не произнося его имени, говоришь?

– А на что же его, бачка, произносить? – не надо.

– Как не надо?

– Не надо, бачка, не годится.

– Да почему?

Потому, что мы того, бачка, не стоим.

– А кто тебе все это сказал?

– А?

– Кто сказал?

Никто, бачка, не сказал: сам знаю.

«Что же, – думаю, – разум прежде слова явился», и пока об этом его состоянии помечтал да хотел его подробно пораспытать, какие еще у него о боге понятия, а он опять захрапел. Мне же хоть глаза выколи: ни на минуту заснуть не могу, и ноги и руки одервенели, и около сердца нестерпимый мучительный жар собирается и неодолимая жажда.

Я повернул голову, захватил губами снежку и начал его сосать: делается будто легче немножечко, но только на одну минуту, а там опять жжет, и вдруг среди этих-то мук, словно как из ада, наскочила новая: есть захотелось. И тут я с ужасом вспомнил, что весь мой съестной запас был с отцом Петром. Все ужасы голодной смерти мне так и полезли в голову, а аппетит растет с каждым мгновением и уже, кажется, мучить начинает. Прошедший день я за своею дремотою ни маковой росинки в рот не брал, а теперь как освежил снежком горло, так и горит в желудке и щемит. Не могу удержать своих мыслей, которые все летят с бурею к кошелю с хлебом и сухой рыбкой… Смерть, просто смерть! И давай я опять будить своего товарища. Насилу растолкал и спрашиваю: «Нет ли у тебя, приятель, что-нибудь поесть

– Нет, – говорит, – бачка, ничего нет.

– А дай же мне хоть собачьего корму.

– И собачий корм, – отвечает, – на тех санях.

– Так что же, – говорю, – ведь эдак мы с тобою друг друга съедим.

– Нет, бачка, зачем человека есть, – не надо.

– Ну так голодною смертью умрем!

– А это, бачка, как старик позволит, так и околеем.

– Про какого ты старика бурчишь?

– А что над нами-то, бачка.

– Так это ты его стариком зовешь?

– А как же, бачка: ведь он давно, бачка, живет.

Давно, брат: прежде всех.

– Да, бачка, давно, а ты, бачка, теперь спи: во сне есть не манится, – и опять захрапел.

Но куда тут спать: двинул я в отчаянии от себя подальше прочь своего самоеда, чтобы меня по крайней мере рыбьим жиром не душило, прокопал под шкуру малую дырочку, и стал дышать через снег, и опять было забредил наяву съестным, но потом стал думать о давно, давно мною в юности читанной чужеземной книжечке «Стариквезде и нигде» и сравнивать мысли того автора с теми, что думает мой самоед, и незаметно для себя уснул. И не сумею вам сказать: сколько я проспал, но только во всяком случае более суток, потому что, когда я, проснувшись, опустил руку к часам,

Скачать:TXTPDF

чем звук понимать, а тон был самый успокоительный. – Ладно, – говорит, – бачка, ничего, хорошо едем. Превосходно это его спокойствие на меня действовало, и я успокоился и, чего бы