старинная березниковская усадьба и в настоящее время смотрела бодро, почти уютно. Впрочем, из всех свидетелей прежней барской жизни на широкую руку оставались только громадный дом, оранжереи и парк. Но они не были в забросе, как в большей части соседних имений, а, напротив того, с первого же взгляда можно было безошибочно сказать, что здесь живется тепло и удобно. Все лишнее, оказавшееся после упразднения крепостного права обременительным, было сломано и снесено. Я помню, так называемый красный двор был загроможден флигелями, людскими, амбарами, погребами; теперь на этом самом месте был распланирован довольно обширный сад, который посредине прорезывала дорога, ведшая к барскому дому. Все службы были сгруппированы в одном месте, через дорогу, и бросались в глаза новыми бревенчатыми стенами. Вероятно, еще покойный Савва Силыч начал и привел к окончанию все эти преобразования, однако, и по смерти его, заботливая рука поддерживала их.
Машенька выбежала ко мне в переднюю со словами:
— Ах, родной мой… как давно! как давно!
— Машенька! ты ли… да, это ты! — в свою очередь, восклицал я.
Я сжимал ее руками за локти, словно желая приподнять, и с любовью разглядывал ее. Она почти совсем не изменилась. Передо мной стояла все та же шестнадцатилетняя Машенька, которая когда-то так «боялась вечности». Маленькая, худенькая, прозрачная, «совсем-совсем куколка», несмотря на то, что ей было уже за тридцать пять лет. В глазах по-прежнему светилось горе «ни об чем», по-прежнему вздрагивал востренький подбородок, губы, от внутреннего умиления, сложились сердечком, бровки были сдвинуты. В ее черных, как вороново крыло, волосах не было заметно ни одной сединки. Ни единой морщины на лбу и около глаз. Словом сказать, для нее как будто не было времени, тех двадцати лет, которые так придавили и доконали меня. Больной всеми старческими недугами, молча любовался я ею, внутренно переживая далекое прошлое и с каким-то удивлением встречаясь лицом к лицу с своею молодостью, тою бесплодною молодостью, которая не дала ни привычки к труду, ни предусмотрительности, ни выносливости, а только научила «нас возвышающим обманам».
— Да, друг мой, давно я тебя не видала, — продолжала она, вводя меня в гостиную и усаживая на диван подле себя, — многое с тех пор изменилось, а, наконец, богу угодно было испытать меня и последним ударом: неделю тому назад минуло два года, как отлетел наш ангел!
Высказавши это, она на минуту отвернула от меня лицо; вероятно, на ее глаза навернулись две крошечные слезки, которые она хотела незаметно для меня смигнуть,
— Да, слышал… Савва Силыч… Впрочем, я знал его так мало…
— Ты можешь даже сказать, что совсем не знал его. Ах, мой друг, как мы были в то время легкомысленны! Помнишь, как я боялась его! И скажу тебе откровенно, что даже после выхода замуж я года три еще боялась его; все казалось: ах, какой он большой! Глупенькая ведь я была. И представь себе: никогда он даже вида не подал, что это для него обидно. Бывало, обнимет меня рукой, а я вся дрожу. Другой бы забранил, а он, напротив, еще приголубит: «Ничего, говорит, привыкнешь! нам спешить некуда!» И точно: потихоньку да помаленьку, я и сама наконец стала удивляться, что можно было находить в нем страшного!
— Привыкла?
— Нет, не то что привыкла, а так как-то. Я не принуждала себя, а просто само собой сделалось. Терпелив он был. Вот и хозяйством я занялась — сама не знаю как. Когда я у папеньки жила, ничто меня не интересовало — помнишь? Любила я, правда, помечтать, а спроси, об чем — и сама сказать не сумею. А тут вдруг…
Я не мог удержаться, чтоб вновь не взять ее за руки. Да, это она! глазки, полные грустного недоумения, бровки сдвинуты, губки вот-вот сейчас сложатся сердечком… миленькая! миленькая! И я невольно подумал: «Возьми теперь эту тридцатисемилетнюю девочку за руку и веди ее, куда тебе хочется.Вдруг — она очутится в лесу, вдруг — среди долины ровныя, вдруг — сделается хозяйкой и матерью, вдруг -проникнется страстью к балам и пикникам. И повсюду одинаково грустно-недоумело будут смотреть ее глазки, повсюду останутся сдвинутыми ее хорошенькие бровки, а губки, в данную минуту, сложатся сердечком. И что всего важнее, нигде она не пропадет, ничем ее не собьешь, кроме разве, что найдется и еще кто-нибудь и тоже возьмет ее за ручку, и тоже поведет, куда ему хочется».
— А какой христианин он был! — лепетала она, — и какой христианской кончины удостоил его бог!
— Болен он был?
— Нет, вдруг это как-то случилось. К обеду пришел он из казенной палаты, скушал тарелку супу и говорит: «Я, Машенька, прилягу». А через час велел послать за духовником и, покуда ходили, все распоряжения сделал. Представь себе, я ничего не знала, а ведь у него очень хороший капитал был!
— Стало быть, он скрывал его от тебя?
— Нет, не то что скрывал, а я сама тогда не понимала. Прямо-то он не открывался мне, потому что я еще не готова была. Это он и перед смертью мне высказал.
— Стало быть, ты теперь обеспечена?
— Да, родной мой, благодаря святым его трудам. И вот как удивительно все на свете делается! Как я его, глупенькая, боялась — другой бы обиделся, а он даже не попомнил! Весь капитал прямо из рук в руки мне передал! Только и сказал: «Машенька! теперь я вижу по всем поступкам твоим, что ты в состоянии из моего капитала сделать полезное употребление!»
Машенька слегка заалелась и закрыла глазки платком.
— И ты совсем переселилась в Березники?
— Да, совсем; надо же было его волю исполнить.
— Разве он требовал этого?
— Да. Он прямо сказал, что в Березниках жить дешевле. Ну, и насчет помещения капитала здесь удобно. Земля нынче дешева, леса тоже. Если умненько за это дело взяться, большие деньги можно нажить.
Я вновь взглянул на нее, но на этот раз не столько с любовью, сколько с любопытством. Такая маленькая, худенькая, совсем-совсем куколка — и вдруг говорит: «большие деньги», «нажива»…
— Да отчего же Савва Силыч при жизни не скупал земель? ведь он мог бы заняться этим, конечно, с большим знанием, нежели ты?
— Ах, голубчик, в том-то и дело, что не мог! Ведь он из духовного звания происходил (и никогда он этого не стыдился, мой друг!), следственно, когда на службу поступал — разумеется, у него ничего не было!
И вдруг бы у него оказался капитал — откуда? как? что подумали бы! Ах, мой друг, не мало он страдал от этого!
— Напрасно, мне кажется, он затруднялся этими соображениями.
— Не говори, мой родной! люди так завистливы, ах, как завистливы! Ну, он это знал и потому хранил свой капитал в тайне, только пятью процентами в год пользовался. Да и то в Москву каждый раз ездил проценты получать. Бывало, как первое марта или первое сентября, так и едет в Москву с поздним поездом. Ну, а процентные бумаги — ты сам знаешь, велика ли польза от них?
— Покойно зато.
— Да, но имеем ли мы право искать спокойствия, друг мой? Я вот тоже, когда глупенькая была, об том только и думала, как бы без заботы прожить. А выходит, что я заблуждалась. Выходит, что мы, как христиане, должны беспрерывно печься о присных наших!
— Помилуй, душа моя! ведь христианство-то прямо указывает на птиц небесных!
— Это в древности было, голубчик! Тогда действительно было так, потому что в то время все было дешево. Вот и покойный Савва Силыч говаривал: «Древние христиане могли не жать и не сеять, а мы не можем». И батюшку, отца своего духовного, я не раз спрашивала, не грех ли я делаю, что присовокупляю, — и он тоже сказал, что по нынешнему дорогому времени некоторые грехи в обратном смысле понимать надо!
— Если так, то понятное дело, что покойный Савва Силыч должен был тяготиться, получая на свой капитал только пять процентов.
— И как еще тяготился-то! Очень-очень скучал! Представь только себе: в то время вольную продажу вина вдруг открыли — всем ведь залоги понадобились! Давали под бумаги восемь и десять процентов, а по купонам получка — само по себе. Ты сочти: если б руки-то у него были развязаны — ведь это пятнадцать, а уж бедно-бедно тринадцать процентов на рубль он получал бы!
Высказав это, Машенька умилилась и сложила губки сердечком.
— А впрочем, он не роптал, — продолжала она, — он слишком христианин был, чтобы роптать! Однажды он только позволил себе пожаловаться на провидение — это когда откупа уничтожили, но и тут помолился богу, и все как рукой сняло.
— Что же мешало ему в отставку выйти, чтоб распорядиться с капиталом с большею выгодою?
— Ах, как это можно! В последнее время стали управляющих палатами из советников делать — ну, он и надеялся. А как он прозорлив был — так это удивительно! Всякое его слово, все, все так именно и сбылось, как он предсказывал!
— Например?
— Да вот хоть бы насчет земли. Сколько он раз, бывало, говаривал: «Машенька! паче чаянья, я умру — ты непременно земли покупай! Теперь, говорит, у помещиков выкупные свидетельства пока водятся, так земли еще в цене, а скоро будет, что все выкупные свидетельства проедят — тогда земли нипочем покупать будет можно!» И все так именно, по его, и сбылось. Все нынче стали земли распродавать, и уж так дешево, так дешево, что просто задаром. Вот я и покупаю, коли где сходно. Леса покупаю, земли. Леса свожу, а землю мужичкам в кортому отдаю. Ведь им земля-то нужна, мой друг! ах, как она им нужна!
— И выгодно это?
— Так выгодно! так выгодно! Разумеется, и тут тоже надо с оглядкой поступать: какая земля? Коли земля близко к крестьянской околице лежит — ту непременно покупать следует, потому что она мужичкам нужна. Мужички за нее что хочешь дадут: боятся штрафов. Ну, а коли земля дальняя — за ту надо дешево давать, да и то если на ней молодой березник или осинничек растет. С еловым молодятником я совсем земли не покупаю, потому что туго очень эта ель растет, а вот березка да осинничек — самый это выгодный лес! И представь себе, как это хорошо: ведь с первого-то взгляда кажется, что земля это так, ничего не стоящая — ну, рублей по пяти за десятину и даешь. Смотришь, ан на ней, лет через двадцать, уж дрова порядочные будут —