Скачать:TXTPDF
Тревожные годы. Н. С. Лесков, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. П. Чехов

поверх мусора густою стеной разрослась крапива, а по местам пробивались молодые березки. Но старого сада докуда еще не тронули; по-прежнему был он полон прохлады и сумерек; по-прежнему старые дуплистые липы и березы задумчиво помавали в вышине всклокоченными вершинами; по-прежнему волною неслись отовсюду запахи и прозрачною, душистою массою стояли в воздухе.

— Ишь парки-то! — молвил Лукьяныч, когда я, охваченный волнами прошлого, невольно остановился посреди одной из аллей. — Дерунов мужичкам тысячу рублей сулил, чтоб на дрова срубить, однако мужички согласия не дали. Разве что после будет, а покуда у нас здесь девки по воскресеньям хороводы водят… гулянье! Так и в приговоре написали.

Поговоривши о делах, потревоживши старину, спросил я Лукьяныча и о Промптовых; но, к величайшей неожиданности, вести были очень неутешительные.

Совсем нынче Марья Петровна бога забыла, — сказал мне Лукьяныч, — прежде хоть землей торговала, все не так было зазорно, а нынче уж кабаками торговать начала. Восемь кабаков на округе под чужими именами держит; а сколько она через это крестьянам обиды делает — кажется, никакими слезами ей того не замолить!

— Да ведь крестьяне — не маленькие, голубчик. Неужто ж стоит только кабак поставить, чтобы вся деревня так и разорилась дотла! Не ходи в кабак! не пей!

— Это что и говорить! чего лучше, коли совсем не пить! только ведь мужику время провести хочется. Книжек мы не читаем, местов таких, где бы без вина посидеть можно, у нас нет, — оттого и идут в кабак.

А попал туда раз — и в другой придешь. Дома-то у мужика стены голые, у другого и печка-то к вечеру выстыла, а в кабак он придет — там и светло, и тепло, и людно, и хозяин ласковый — таково весело косушечками постукивает. Ну, и выходит, что хоть мы и не маленькие, а в нашем сословии одно что-нибудь: либо в кабак иди, либо, ежели себя соблюсти хочешь, запрись дома да и сиди в четырех стенах, словно чумной.

— Помнится, старостой-то ты не так говорил?

— Начальником был, усердие имел — ну, и говорил другое. Оброки сбирал: к одному придешь — денег нет, к другому придешь — хоть шаром на дворе покати! А барин с теплых вод пишет: «Вынь да положь!» Ходишь-ходишь — и скажешь грехом: «Ах, волк вас задави! своего барина, мерзавцы, на кабак променяли!» Ну, а теперь сам мужиком сделался.

— Да ведь ты сам-то не пьешь?

Отроду не пивал. Так ведь я не то чтобы за грех почитал, а настращан уж очень: мужик, мол, ты, а коли мужик пить начал — так тут ему и капут. Ну, и боишься. А отчего же в других сословиях бывает, что и пьют, а себя все-таки помнят? И Степан у меня покуда в кабак никогда ноги не ставил, только вот что я вам скажу: выписал я его из Москвы, а теперь вижу, что ему скучненько у нас. День-то еще нешто, словно бы и дело делаешь: в анбар заглянешь, за ворота выйдешь, на дорогу поглядишь, а вечер наступит — и пошел сон долить. Ты зевнул, за тобой другой, третий зевнул — смотришь, ан и вся семья зазевала.

— А как Машенька с новым мужем живет? согласно?

— Да не слыхать н’ишто. Видится, как будто она в доме-то головой. Он все председателем в управе состоит, больше в городе живет, а она здесь распоряжается. Нынче, впрочем, у них не очень здорово. Несчастья пошли. Сначала-то сын старшенький изобидел…

— Как так?

— Долгов, слышь, наделал. Какой-то мадаме две тысячи задолжал да фруктовщику тысячу. Уж приятель какой-то покойного Саввы Силыча из Петербурга написал: скорее деньги присылайте, не то из заведения выключат. Марья-то Петровна три дня словно безумная ходила, все шептала: «Три тысячи! три тысячи! три тысячи!» Она трех-то тысяч здесь в год не проживет, а он, поди, в одну минуту эти три тысячи матери в шею наколотил!

— Чем же они решили ?

Было тут всего. И молебны служили, и к покойному Савве Силычу на могилку ездили. Филофей-то Павлыч все просил, чтоб она его прокляла, однако она не согласилась: любимчик! Думала-думала и кончила тем, что у Дерунова выкупное свидетельство разменяла, да и выслала денежки на уплату мадаме.

— Ну, а еще что у них случилось?

— А потом, вскоре, дочка с судебным следователем сбежала — тоже любимочка была. И тут дым коромыслом у них пошел; хотела было Марья Петровна и к губернатору-то на суд ехать и прошение подавать, да ночью ей, слышь, видение было: Савва Силыч, сказывают, явился, простить приказал. Ну, простила, теперь друг к дружке в гости ездят.

— Так что теперь Машенька одна с мужем живет?

— Одна, и муж-то почти никогда дома не бывает. Еще больше в кабаки ударилась: усчитывает да усчитывает своих поверенных. Непонятлива уж очень: то копейки не найдет, то целого рубля не видит. Из-за самых пустяков по целым часам человека тиранит!

На другой день, утром рано, я отправился в Березники. Из полученных сведений я не мог вывести никакого заключения относительно будущности, ожидающей предпринятое мною дело, и потому старался припомнить себе нравственный образ кузины Машеньки. Но ничего ясного, отчетливого составить себе не мог. Что-то недоделанное, обрывочное, в высшей степени противоречивое мелькало у меня перед глазами. Женщина с ребяческими мыслями в голове и с пошло-старческими словами на языке; женщина, пораженная недугом институтской мечтательности и вместе с тем по уши потонувшая в мелочах самой скаредной обыденной жизни; женщина, снедаемая неутолимою жаждой приобретения и, в то же время, считающая не иначе, как по пальцам; женщина, у которой с первым ударом колокола к «достойной» выступают на глазах слезки и кончик носа неизменно краснеет и которая, во время проскомидии, считает вполне дозволенным думать: «А что, кабы у крестьян пустошь Клинцы перебить, да потом им же перепродать?..» Зачем? ну, зачем я приехал?!

Признаюсь откровенно: давно я не чувствовал себя так неприятно, как в ту минуту, когда Березники, залитые в лучах июльского солнца, открылись перед моими глазами.

* * *

Березники смотрели так же солидно и запасливо, как и в последнее мое посещение. Но ни около служб, ни около дома никого не было видно: по случаю рабочей поры всякий был около своего дела. На крыльце меня встретила лохматая и босая девчонка в затрапезном платье (Машенька особенно старалась сохранить за своею усадьбой характер крепостного права и потому держала на своих хлебах почти весь женский штат прежней барской прислуги) и торопливо объявила, что Филофей Павлыч в город уехали, а Марья Петровна в поле ушли. Впрочем, она тут же опрометью бросилась через двор, вероятно, за барыней, так что я уже собственною властью вошел сначала в переднюю, а потом и в комнаты. В зале было жарко и душно, как на полке в бане; на полу, на разостланном холсте, сушился розовый лист и липовый цвет; на окнах, на самом солнечном припеке, стояли бутылки, до горлышка набитые ягодами и налитые какою-то жидкостью; мухи мириадами кружились в лучах солнца и как-то неистово гудели около потолка; где-то в окне бился слепень; вдали, в перспективе, виднелась остановившаяся кошка с птицей в зубах. В гостиной было прохладнее, благодаря отворенной двери на балкон, защищенный навесом. Тут я и остался, в ожидании хозяйки.

Минуты ожидания длились довольно томительно. Сначала где-то вдали хлопнула дверь — и все смолкло, потом кто-то стремглав пробежал по коридору — и опять воцарилось безмолвие минут на десять. Наконец, вдруг все двери точно сорвались с петель, словно волна какая-то шла; началось всеобщее хлопанье и угорелая беготня, послышались голоса, то громкие, то осторожные, отдававшие различные приказания.

— Галантир из телячьей головки приготовить не забудь! — раздавалось где-то.

— Яиц-то! Яиц на пирожное повару выдайте! — кричал кому-то вдогонку чей-то голос.

Машенька изменилась необыкновенно. Эта маленькая головка, эти мелкие черты лица, эта миниатюрная фигурка с легким, почти воздушным станом — все это сморщилось, съежилось, свернулось в комочек. Глаза ввалились и, вместо прежней грусти ни об чем, выражали простую тусклость; кожа на щеках и на лбу отливала желтизною; нос вытянулся, губы выцвели, подбородок заострился; в темных волосах прокрадывались серебристые змейки. Взамен того, корпус отяжелел и обнаруживал явную наклонность сделаться совсем шарообразным. Увидевши меня, она сначала как бы удивилась, но сейчас же оправилась и протянула мне обе руки.

— Ах, мой родной! Кто бы мог думать! — восклицала она, обнимая меня, — ведь эта глупая Анютка сказала, что новый становой приехал — ну, я и не тороплюсь! А это — вот кто! вот неожиданность-то! вот радость! И Филофей Павлыч… вот удивится-то! вот-то будет рад!

— Мне сказали, что он в городе…

Будет, мой друг, к обеду, непременно будет. И Нонночка с мужем — все вместе приедут. Чай, ты уж слышал: ведь я дочку-то замуж выдала! а какой человек… преотличнейший! В следователях служит у нас в уезде, на днях целую шайку подмётчиков изловил! Вот радость-то будет! Ах, ты родной мой, родной!

Как ни порывисты были эти восклицания радости, но на меня уже они не производили прежнего действия. Мне слышалась в них только дань тем традициям родственности, которые предписывают во что бы то ни стало встречать «доброго родного» шумными изъявлениями радостного празднословия. Это — такой же бессодержательный обычай, такое же лганье, как и причитание по покойнике. И прежде, вероятно, она лгала, и теперь лжет. Только прежде у нее полненькие щечки были — выходило мило, а теперь щечки съежились — выходит противно. Очень возможно, что она и сама не сознаёт своего лганья, но я уверен, что если б она в эту минуту порылась в тайниках своей души, то нашла бы там не родственное ликование, а очень простую и совершенно естественную мысль: «Вот, мол, принесла нелегкая «гостя»… в рабочую пору!»

Тем не менее она усадила меня на диван перед неизбежным овальным столом, по бокам которого, по преданию всех старинных помещичьих домов, были симметрически поставлены кресла; усадивши, обеспокоилась, достаточно ли покойно мне сидеть, подложила мне под руку подушку и даже выдвинула из-под дивана скамейку и заставила меня положить на нее ноги,

— За делом, что ли, за каким приехал, или так? — спросила она меня, когда кончились первые излияния, в которых главную роль играли пожимания рук, оглядывания и восклицания: «Ах, как постарел!» или: «Ах, как поседел!» — за которыми, впрочем, сейчас же следовало: «Что ж я, однако ж: совсем не постарел! какой

Скачать:TXTPDF

поверх мусора густою стеной разрослась крапива, а по местам пробивались молодые березки. Но старого сада докуда еще не тронули; по-прежнему был он полон прохлады и сумерек; по-прежнему старые дуплистые липы