Скачать:TXTPDF
Тревожные годы. Н. С. Лесков, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. П. Чехов

взгляде на его основания. Тебеньков в основании аристократизма полагает право завоевания. «Первые дружинники — вот мои предки, — говорит он, — они своею кровью запечатлели свое право, и я, их потомок, явил бы себя недостойным их, если б поступился хотя одним атомом этого дорого добытого права!» Сверх того, под веселую руку, Тебеньков сознается, что аристократический принцип ему еще потому по душе, что вообще лучше пользоваться земными благами, нежели не пользоваться ими. И таким образом, он сообщает своим объяснениям какой-то материалистический, недостойный характер. Напротив того, Плешивцев основывает аристократизм на «любви». «Первые излюбленные люди — вот мои предки! — говорит он, — и я был бы недостоин их, если б поступился хоть частицей ореола народной любви, которая освятила права их!»

— Но ты забываешь, что у тебя никакой «любви» не было, а просто была севрюжина! — подсмеивается Тебеньков.

— Да ведь и тебе не мешало бы помнить, что и у тебя никакого «завоевания» не было, а был какой-то Митька Тебеньков, которому за «шатость и измену» выщипали бороду по волоску! — язвил с своей стороны Плешивцев.

И Тебеньков, и Плешивцев — оба религиозны, и оба очень усердно выполняют требуемые религией обряды. Оба утверждают, что общество без религии все равно что тело без души, но, в то же время, оба придают своей религиозной практике глубоко различный смысл. Тебеньков стоит на почве государственной религии, говорит, что религия есть один из рычагов, которым государство имеет право пользоваться для своих целей. А лично о себе выражается, что он обязан быть религиозным, потому что должен подавать пример «пур ле жанс». Сверх того, он не скрывает, что религиозность не бесполезна, «как средство обратить на себя внимание начальства» (бывают такие эпохи, когда начальство вдруг все сплошь проникается набожностью, как бывают и такие, когда начальство сплошь проникается скептицизмом). С ним даже был очень любопытный случай в этом роде. Сначала в том ведомстве, где служил Тебеньков, был начальник esprit fort и любил крошечку покощунствовать. Вместе с ним крошечку же кощунствовал Тебеньков и получил (конечно, не за это собственно, но все-таки немножко по поводу этого) повышение. Потом на место прежнего esprit fort поступил новый начальник, который не только усердно посещал подведомственную ему домовую церковь, но даже любил петь на клиросе. Тогда Тебеньков являлся к самому началу службы и не без дерзости выбивал поклоны перед местного иконой. И тоже получил повышение. Ничего подобного Плешивцев не допускает: он религиозен без надежды на повышение. Он тоже считает государство немыслимым без религии, но видит в последней не «подспорье», как Тебеньков, а основание. И, вследствие этого, жалеет о временах патриархов. Религия, почва и любовь — вот триада, которой поклоняется Плешивцев и в которой он видит так называемую русскую подоплеку. Он не может более ясно определить, в чем собственно состоит эта подоплека, но ожидает от нее очень многого.

— Ты проходимец! — говорит он Тебенькову, — ты постное жрешь, потому что знаешь, что князь Иван Семеныч посты блюдет! А я ем постное, потому что этим во мне действо русского духа проявляется! Вот ты и понимай!

— А кто в прошлое воскресенье князю Ивану Семенычу просвирку принес? — неожиданно, словно из пистолета, выстреливает в ответ Тебеньков.

— Я принес! Но не страха ради иудейска принес, а потому, что в этом приношении любви действо проявляется — вот что!

На это Тебеньков уже не возражает, а только потихоньку мурлыкает себе под нос:

A Provins, trou-la-la!

On recolte des roses

Et du jasmin, trou-la-la!

Et beaucoup d’autres choses…

[В Провансе, тру-ля-ля!

Собирают розы и жасмин, тру-ля-ля!

И многое другое… (франц.)]

И Тебеньков, и Плешивцев — оба разделяют человечество на пасущих и пасомых. Но Тебеньков видит в этом разделении простое требование устава благоустройства и благочиния, а Плешивцев и тут ухитряется примостить «любви действо». Тебеньков говорит: «Все не могут повелевать, надобно, чтобы кто-нибудь и повиновался». Плешивцев говорит: «Нет, это не так, это слишком сухо, черство, голо; это чересчур пахнет счетом, арифметикой». И предлагает в основание разделения людей на повелевающих и повинующихся положить принцип «любви». Повелевающие повелевают «любви ради», а покоряющиеся покоряются тоже «любви ради». И это первых ободряет, а последних утешает.

— Да на кой черт тебе эти ободрения и утешения! — спорит Тебеньков, — ведь суть-то в том, чтоб покоряющиеся покорялись — и ничего больше!

— Ты паскудник! ты этого не понимаешь! — отвечает Плешивцев, — ты всюду со своей арифметикой лезешь, из всего сухую формулу хочешь сделать, а для меня совсем другое важно. Для тебя животворящий принциппалка! а для меня этого мало. И палка, сударь, нема, коли в ней любви действо не проявляется!

Наконец, и Тебеньков, и Плешивцев — оба уважают народность, но Тебеньков смотрит на этот предмет с точки зрения армий и флотов, а Плешивцев — с точки зрения подоплеки. Оба говорят: «Есть ли на свете другой такой народ, как русский!» Но Тебеньков относит свои похвалы преимущественно к дисциплине, а Плешивцев — к смирению.

Таким образом, бойко и живо идут наши вечерние собеседования. Подчас, благодаря пламенности Плешивцева и язвительным замашкам Тебенькова, они угрожают перейти в серьезные стычки, но нас спасает уверенность, что наутро нам всем троим придется встретиться в департаменте и всем троим приняться за общее дело подкузмления. И таким образом, департаментская бездна пожирает все разномыслия и на все наши распри проливает умиротворяющий бальзам.

Если бы читатель спросил меня, чью сторону я держу во время этих полемических собеседований, я очень затруднился бы ответом на этот вопрос. Для меня вполне ясно только одно: что оба друга мои вполне благонамеренные люди. Оба признают необходимость «почвы», оба консерваторы, оба сторонники аристократического принципа, оба религиозны, оба разделяют человечество на пасущих и пасомых, оба уважают народность. Этого для меня вполне достаточно, чтоб находить их общество вполне приличным, а затем, каким процессом достались им эти убеждения и в какие закоулки каждый из них считает нужным зайти, чтоб подкрепить свой нравственный строй, — к этому я совершенно равнодушен.

Я думаю даже, что в их разномыслии скорее играет роль различие темпераментов, нежели различие убеждений. Плешивцев пылок и нетерпелив, Тебеньков рассудителен и сдержан. Плешивцев охотно лезет на стену, Тебеньков предпочитает пролезть в подворотню. Плешивцев проникает в человеческую душу с помощью взлома, Тебеньков делает то же самое с помощью подобранного ключа. Вот и все.

Иногда мне даже кажется, что передо мною лицедействуют два субъекта: прокурор, в пух и прах разбивающий адвоката, и адвокат, в пух и прах разбивающий прокурора. Оба эти человека очень серьезно взаимно считают себя противниками, оба от полноты сердца язвят друг друга и отнюдь не догадываются, что только счастливое недоумение не позволяет им видеть, что оба они, в сущности, делают одно и то же дело и уязвлениями своими не разбивают, а, напротив того, подкрепляют друг друга. На деле перед вами происходит замысловатая, но в то же время несколько шальная комедия, в которой граф, неизвестно зачем, разыгрывает роль лакея, а лакей, без всякого разумного основания, напяливает на себя графский фрак. Или нечто вроде встречи двух пьяных, которые, собственно говоря, имеют в виду только поцеловаться, но которых взаимные приставанья, обыкновенно сопровождающие процесс пьяного целования, нередко доводят до потасовки.

Говорят, будто Плешивцев искреннее, нежели Тебеньков, и, будто бы с этой точки зрения, он заслуживает более симпатии. Но, по-моему, они оба — равно симпатичны. Правда, я достоверно знаю, что если Плешивцеву придется кого-нибудь преследовать, то не мудрено, что он или на дыбу того человека вздернет, или на костре изжарит. Но я знаю также, что если и Тебенькову выдастся случай кого-нибудь преследовать, то он тихим манером, кроткими мерами… но все-таки того человека изведет.

Затем, если кто предпочитает перспективу дыбы и костра перспективе тихого и постепенного изведения, или наоборот, то это уж дело личного вкуса, относительно которого я судьей быть не берусь.

* * *

На днях наша дружеская полемика получила новую богатую пищу. В газетах появилась речь одного из эльзас-лотарингских депутатов, Тейтча, произнесенная в германском рейхстаге. Речь эта, очень мало замечательная в ораторском смысле, задела нас за живое внезапностью своего содержания. Никто из нас не ожидал, чтобы мог выступить, в качестве спорного, такой предмет, о котором, по-видимому, не могло существовать двух различных мнений. Этот оказавшийся спорным предметлюбовь к отечеству.

Из обращения Тейтча к германскому парламенту мы узнали, во-первых, что человек этот имеет общее a tous les coeurs bien nes [всем благородным сердцам (франц.)] свойство любить свое отечество, которым он почитает не Германию и даже не отторгнутые ею, вследствие последней войны, провинции, а Францию; во-вторых, что, сильный этою любовью, он сомневается в правильности присоединения Эльзаса и Лотарингии к Германии, потому что с разумными существами (каковыми признаются эльзас-лотарингцы) нельзя обращаться как с неразумными, бессловесными вещами, или, говоря другими словами, потому что нельзя разумного человека заставить переменить отечество так же легко, как он меняет белье; а в-третьих, что, по всем этим соображениям, он находит справедливым, чтобы совершившийся факт присоединения был подтвержден спросом населения присоединенных стран, действительно ли этот факт соответствует его желаниям.

«До сих пор было в обычае в этой палате, — говорил Тейтч, обращаясь к рейхстагу, — что ежели кто-нибудь возвышал голос в защиту угнетенных вами населений, то ему зажимали рот и карали его, как изменника отечеству (какому? вчерашнему или сегодняшнему?). Но изменник не тот, который проклинает неправду, а те, которых стремления к материальному преобладанию увлекают к попранию всякого права».

Оставим в стороне «проклинания неправды» и «попрания права»; пусть будут эти слова пустыми цветами красноречия, которые в людях, «стремящихся к материальному преобладанию», могут возбудить только веселый смех. Факт ясен и прост сам по себе: Тейтч любит свое отечество, то отечество, которое он с тех пор, как помнит себя, всегда считал таковым. С другой стороны, он обращается с этою любовью не к космополитам-теоретикам и не к каким-нибудь проходимцам, которые вчера предлагали свои услуги американским рабовладельцам, сегодня предлагают их Дон Карлосу, а завтра предложат Наполеону IV или ватиканскому владыке. Нет, он обращается к таким же солидным людям, как и он сам, к членам рейхстага, из которых каждый отнюдь не меньше его любит свое отечество. И Тейтч, и эти люди стоят на одной и той же почве, говорят одним и тем же языком и об одном и том же предмете. Так что, например, если б Тейтч в стенах Берлинского университета защищал диссертацию на тему

Скачать:TXTPDF

взгляде на его основания. Тебеньков в основании аристократизма полагает право завоевания. "Первые дружинники - вот мои предки, - говорит он, - они своею кровью запечатлели свое право, и я, их