зри-
350тельных представлениях, дать в своей речи
вполне представимый образ излагаемого вопроса. Этому способствует разумное актерство, разумная изобразительность. Без этого нам не
обойтись. Ведь задача — живо нести живую
мысль, в противном случае можно было бы просто прочитывать с кафедры учебник или статью,
как это делают многие. Но поскольку педагогика есть прежде всего живое общение, непосредственное взаимодействие с конкретной аудиторией, постольку необходимо вырабатывать в
себе навыки творческого слияния с нею. Только
так! Лишь тогда профессор пробудит сознание
слушателя, вызовет в нем отклик, когда сумеет
показать биение научной мысли, вызовет сопереживание, вовлечет в свои раздумья о предмете. Если же у человека нет способностей к такому показу науки, если он сух или, наоборот,
слишком витийствует, тогда ему лучше было
бы не браться за это дело. Пожалуй, повторюсь,
еще раз сказав: лектор — это творческая личность на кафедре, представляющая в своей речи
динамику научной истины в ее становлении, в
поиске. Его слово есть образное преподнесение
и раскрытие той или иной темы. В своих публичных выступлениях я допускаю самую широкую палитру интонационных выделений смысла произносимого. Ведь и шепот активизирует
внимание. Этим приемом вы проявляете искусство владения материалом и аудиторией.
— Вы сказали сейчас о том, что надо слушателей воспринимать конкретно. Как это понимать?
— Нужно всегда четко представлять, с кем
вам предстоит встречаться. Я пережил множество неудач, пока не понял важность этого мо-
351мента. Ведь у аудитории могут быть разные
возможности восприятия. Одно дело, когда перед тобой, к примеру, студенты, и совсем иначе
себя ведешь, если встречаешься с людьми, только-только завершившими рабочую смену. Один
подход нужен к старшеклассникам, и совсем
иной — на беседе с воинами в ленинской комнате. Построение лекции, ее стилистика должны учитывать особенности твоих собеседников.
Но, увы, не все желают с этим считаться.
Я всегда возражал против таких горе-пропагандистов, ибо они наносят вред важному и полезному делу, утомляют и раздражают слушателей. Все это я говорю тебе на основе личного
опыта. Когда был моложе, частенько выступал
как лектор-пропагандист. Вовлекал в эту нужную работу товарищей. И всегда стремился избежать профанации, чтобы не было лекций для
отчетности. Это — минус для науки, минус для
общественной работы, минус просветительству.
«Нет,— настаивал я,— этого человека нельзя
направлять на фабрику. Он провалит все, ничего не скажет ни себе, ни людям». Доходило
до крупных ссор и обид. Случалось после таких
вот баталий самому идти вместо запланированного коллеги, отвергнутого в процессе обсуждения кандидатур. Но нельзя же допускать профанации? Нет! В рабочем общежитии тем более
нельзя говорить ни суконным, ни псевдонаучным языком. Слово должно литься свободно,
зримо, привлекательно. Оно должно быть близко и понятно человеку.
— Из таких вот ваших признаний мне стало ясно, почему вы стремитесь внести разговорную интонацию даже в свои книги…
— Разговорная речь — наш неиссякаемый
352золотой запас. Это надо понимать, ценить, этим
нужно умело пользоваться. Жаль, что мои
книжные редакторы охотятся за разговорными
словечками и оборотами, искореняют их как
сорняки. Не понимают! Ведь популярно, беллетристично изложенный предмет не становится
от этого менее научным. В этом мне приходилось убеждаться тысячи раз, когда я выступал
в самых различных аудиториях.
— И все же,— пытаюсь я спорить с профессором,— разговорная интонация более приемлема для узкого круга, когда слушателей немного…
— Не согласен. Когда передо мной пятьшесть человек, я скорее буду говорить строго
научно и логически обработанно. В таком случае я вправе рассчитывать на обостренное внимание слушателей, требовать от них интенсивного напряжения мысли. Но чем больше аудитория, тем более меня тянет на разговор.
Хочется выразить и то, и это. На язык наворачиваются как бы сами собой метафоры, сравнения. Вместе с аудиторией растет и разговорность.
Однажды в разговоре с Алексеем Федоровичем я заметил, что считаю за эталон его выступления.
— В этом имеется доля преувеличения,—
отозвался профессор.— У меня есть подлинный
пример пропагандиста-трибуна, которым не перестаю восхищаться.
— Кто же он? — спросил я.— Кажется, вы
его мне никогда не называли.
— Да и без меня ты слышал о нем,— улыбнулся Лосев.— Анатолий Васильевич Луначарский. Только вы все, молодые, о нем слышали,
353а я неоднократно слушал этого удивительного
человека. Замечательный оратор, проникновенный лектор, яркий пропагандист. Каждое его
выступление становилось событием для меня.
Я не только впитывал его речь, приемы построения фразы. Я вдохновлялся им. Его вступительное слово перед одним из скрябинских
концертов стало для меня не меньшим потрясением, чем сама «Поэма экстаза» Скрябина.
Он говорил о том, что композитор изобразил и
предвосхитил в своем произведении тот мировой катаклизм, что свершился на наших глазах.
Выступление Анатолия Васильевича Луначарского состоялось в Большом театре перед тысячной публикой. Но это его не смутило, не
растворило его слово. У меня было такое состояние, словно все сказанное обращено лично
ко мне. Впечатление оказалось настолько сильным, настолько меня зажгло, что, вернувшись
домой, я тут же начал писать статью о Скрябине. Состояние восторженности и пафоса я
сохранил надолго. Этот пример для меня —
лишнее подтверждение того, как много может
Воспоминание это дает нам в свою очередь
повод обратиться к времени, когда формировалось мировоззрение ученого. Сложное, переломное, отмеченное большими социальными
сдвигами, оно не могло не отразиться на его
взглядах. Его трактовка музыки, например,
всегда воспринимавшейся им как «философское
откровение», приобретает новое качество. В своих публичных лекциях о музыке (а он часто
выступал с ними в первые послереволюционные
годы) он неизменно подчеркивал созвучные революции стороны творчества Бетховена, Скря-
354бина. Как писал он впоследствии, в звуках музыки Скрябина им улавливалось предчувствие
«революции, в мировом пожаре которой ликующе рождается новое общество» ‘.
Новая социальная действительность, а затем и знакомство с марксистской диалектикой
повлияли и на философские взгляды А. Ф. Лосева. Он окончил университет, будучи сторонником идей Платона и неоплатоников. Правда,
уже тогда он был далек от университетского
академизма и формализма. А в его еще идеалистических работах 20-х годов на переднем
плане стоит диалектика, живое ощущение диалектического развития мира. Вот свидетельство
этому — отзыв писателя М. М. Пришвина о книге Лосева «Античный космос и современная
наука» (запись в дневнике от 31 марта 1929 г.):
«Нашел книжку на поддержку себе… Это поход
против формальной логики и натурализма. Многое мне станет понятным в себе самом, если я
сумею представить себе античный космос и сопоставить его с современным научным. Имея
то и другое в виду, интересно явиться к «запечатленному лику» своего родного народа»
2
.
Большой интерес вызвали у ученого выход в
свет русского перевода «Диалектики природы»
Ф. Энгельса, а затем и публикация «Философских тетрадей» В. И. Ленина. Обращение к
марксистско-ленинской методологии усилило
социально-историческую сторону его философских взглядов.
Творческая судьба А. Ф. Лосева преподносит нам уроки подлинной нравственности, за-
1 См. настоящее издание, с. 260.
2 Пришвин М. U. Собр. соч. В 8 т. М., 1986, т. 8
с. 205.
355ставляет строже заглянуть в себя, многое переосмыслить.
Рано начав исследовательскую деятельность,
имея в 30 лет с небольшим девять книг, он
вдруг замолчал почти на два десятилетия. Почему? Как-то я спросил его об этом. Он бросил
с усмешкой: «Думал».
Энциклопедическая широта, творческие достижения этого человека рождают представление об исключительности. Довольно часто мне
приходилось слышать: ведь это Лосев! Он —
уникум. А мы — люди рядовые. И как бы в
подтексте таких полувосторженных, полудосадливых восклицаний — видимо, в оправдание
собственной лени — возникало мнение о необыкновенных возможностях, заложенных в
нем. Дескать, мы, «простые смертные», их лишены.
Размышляя над судьбой Алексея Федоровича, я пришел к совершенно противоположному
суждению. Его творческие победы — результат
обыкновенной жизни обычного человека. Правда, жизни, наполненной разнообразными интересами и неустанным радостным созидательным трудом. Он не потратил ни минуты напрасно. Вот почему, думается мне, разговор с
Лосевым стоит вести все же пе о книгах, им
написанных,— их можно прочитать,— а о самом
главном: как он себя искал и… нашел.
Когда говоришь с Лосевым о детстве, учебе,
сразу убеждаешься, что свой твердый характер
он не получил в наследство или в подарок, а
выковал в неутомимом искательстве. Условия,
в которых развивался и растил себя Лосев, были весьма заурядными. Он формировался в атмосфере небольшого провинциального городка,
356причем жил, как теперь говорят, в неполной
семье. Вот что он вспоминает:
— Видишь ли, вырос я в безотцовщине.
В моем отце настолько сильно проявилась
страсть натуры, что он не мог жить, как все,
как принято. Увлечение скрипкой сделало его
музыкантом, но привело к тому, что он оставил
семью, дом, уважаемое дело… Он полностью отдался богеме, которая поглотила его. Стал дирижером одного из местных оркестриков. Так что
единственное наследство, перешедшее ко мне,—
привязанность к музыке. Она проявилась у
меня столь же пылко. Еще мальчиком, услышав
концертное выступление девятилетней скрипачки-вундеркинда, я потребовал себе инструмент и занялся его освоением упорно и самозабвенно. Параллельно с гимназией стал посещать музыкальные классы, так что получил
среднее образование и здесь…
Увлечение музыкой осталось у него на всю
жизнь. Оно отразилось и в педагогической, и
в исследовательской деятельности. Долгое время он преподавал в Московской консерватории,
выпустил ряд книг по музыкальной культуре,
эстетике.
— Мною занималась мама. Все свои силы и
возможности она отдала тому, чтобы развить
меня и учить. И я ей глубоко благодарен. Она
заложила во мне первые понятия чести, порядочности, ответственности.
О матери Алексей Федорович всегда говорит охотно, с величайшей нежностью. Она в
самом деле дала ему многое, все, что могла.
Когда потребовалось, она продала небогатое
имущество, чтобы обеспечить учебу сына в
Москве, в университете.
357— Огромное воздействие на меня оказали
учителя. Сразу тебе скажу, значительно большее, чем вузовские профессора. На то есть свои
резоны. Я попал в университет в годы реакции,
установившейся после разгрома царизмом первой русской революции. В ту пору не могло
быть тех братских отношений, о которых мы
знали по книгам, ни между студентами, ни тем
паче между учащимися и их наставниками. Мы
проходили холодную, академическую выучку.
Суди сам. Идешь на лекцию, а у входа в аудиторию тебя приветствуют: «Ваш билет!» И какой-нибудь записной фискал внимательно сличает тебя с головы до пят с твоей фотографией.
Зато совсем иные воспоминания остались о
школьной поре. У нас в гимназии были замечательные педагоги. Тут прежде всего хочу назвать любимого учителя, преподававшего древние языки,— Иосифа Антоновича Микша. Это
он раздул во мне прометеевский огонек, вызвал
интерес к античности. Не только на меня одного он оказал определяющее влияние — все
ученики занимались у него с огромным рвением.
Но разговор об учителях тоже еще лишь часть
темы о воспитании. А. Ф. Лосев утверждает:
— Меня воспитал театр! Став старшеклассником, я по восемь раз в неделю ходил в городской театр.
— Вы, должно быть, оговорились, хотели
— Ты еще скажи — в год! — восклицает
он.— Как сказал, так и было. В воскресенье-то
я посещал спектакли днем и вечером. А так
ежедневно бегал. На протяжении трех лет просмотрел весь классический репертуар.
358— Но, простите, насколько знаю, тогда учеников ограничивали, полагалось иметь разрешение инспектора…
— А у меня оно — как у человека, отлично
учившегося,— имелось. Это был настоящий театральный запой. Но зато я узнал фактически
всех драматургов — от античности до современности. И среди них Шекспира, Шиллера, Чехова, Островского почти полностью. Трагедии
«Гамлет», «Отелло», «Король Лир», «Макбет»
я видел по многу раз. Сравнив в той или иной
роли разных актеров — в те годы театральные