больной зуб, не хнычьте как раскулаченные мещане, не нервничайте как беременные женщины. Жизнь сурова, а искусство — весело, сказал Шиллер. Я же скажу так: жизнь сурова, а техника — весела, игрива, музыкальна. В ней есть певучесть гения и легкая ажурная радость свободы.
Эх вы, беломорстроевские ударники!..
Тут Борис Николаевич кончил.
В его словах, несомненно, прозвучало что-то бодрое и радостное: и публика, явно ему сочувствовала, хотя и не все понимала из его рассуждений.
— Браво, браво, Борис Николаевич, — воскликнул я, захлопавши в ладоши.
— Это — правильно! — снисходительно заметила Елена Михайловна. — Я тоже так думаю.
— Здорово, здорово! — присоединились и многие из ранее неверивших.
— Действительно, почему это мы все угробливаем, к чему бы ни прикоснулись? — опять заговорил я. — Ведь вот, Сергей Петрович, который проповедовал безответственность человека в техническом прогрессе, он, небось, и не думает, что его учение — гроб, а сам он своим фатализмом прямо укладывает, запарывает всех нас…
— Порка, порка!- заметила опять Елена Михайловна. — Все время тут запарывают или прямо душат. А разве елисеевское мракобесие не душит, не угробливает всех нас?..
— Да, — со вздохом продолжал я. — У Бориса Николаевича что-то есть…
Тут, однако, к моему удивлению стал возражать сам Борис Николаевич:
— Но вы, Николай Владимирович, о чем хлопочете? Ведь вы сами — первый гробовщик!
— Я — гробовщик?
— Ну, конечно, да! Когда вы начинаете доказывать, что советская система есть историческая и диалектическая необходимость, — ей-богу, помирать хочется.
— А разве это не есть необходимость?
— Да оно-то так, необходимость. Но вы-то все хотите угробить.
— Что же, все-то?
— Да хоть ту же вашу советскую власть.
— Разве диалектически вывесть значит угробить?
— Пока это, вот что, любезный Николай Владимирович. Легкости нет, человечности нет… Уважения к человеку нет…
— Ну, тут мы зайдем с вами очень далеко, — сказал я скучающим голосом, — не лучше ли вернуться к вашей теме?
— А моя тема какая, — юно и задорно говорил Борис Николаевич, — чтобы спасти красоту и духовную радость техники и не раздавить ничьей головы, никого не повесить и не распять. Терпеть не могу, когда начинают возвеличивать технику в сравнении с музыкой, искусством, философией и пр. Там-де глупости, сентиментальности, отсталость, а вот тут-де и ум, и прогресс, и наука. Это угробливание искусства ради техники — для техники только унизительно. Наш брат, инженер, часто грешит этим презрением по адресу всех прочих областей духовной культуры. Но ведь это же — тупость, узость, непонимание самой техники. Если бы мы всегда видели в технике ее собственную, специфическую красоту, то для возвеличения этой красоты не надо было бы принижать красоту других областей. Потому-то инженеры и принижают всякую красоту, что они не понимают красоты самой техники. Просто вообще никакой красоты не понимают, ни технической, ни какой иной. Разумеется, для меня техника — это все. Но это уже вовсе не потому, что она — техника, но потому, что она — моя профессия: и у меня лично к ней, конечно, гораздо более интимное отношение, чем у других. Но я вовсе не думаю, что все должны быть инженерами и что на свете вообще ничего нет выше техники. Иначе придет зоолог, занимающийся яичками у беспозвоночных, и начнет требовать, чтобы все стали изучать только эти яички, и что выше их и ценнее их вообще нет ничего не свете… Вот эту-то идею я и хотел пропагандировать. Техника — замечательное, завораживающее царство вечной красоты, но не запарывайте несчастных людей. Техническое произведение верх красоты и художества, но зачем же у людей головы отрывать?
— Позвольте мне! — сказал вдруг Михайлов. — Сначала ваше построение показалось мне тоже довольно основательным. Но как раз во время вашего последнего разъяснения я почувствовал, что я должен вам возразить. Мое возражение простое: ваше построение абстрактно, нежизненно…
— Как! — удивился Борис Николаевич. — Эстетическое чувство абстрактно, нежизненно?
— Не эстетическое чувство абстрактно, -ответил Михайлов, — но абстрактна та изоляция, в которой оно у вас оказывается. Техника прекрасна, говорите вы. Но откуда же происходит эта красота? Что за источник ее? Нельзя же восторгаться красотой технического произведения и закрывать глаза на то, откуда оно само происходит?
— Но это у меня предусмотрено, — ответил Борис Николаевич. — Я ведь говорил о творческой глубине сознания, откуда рождается техническое произведение и его красота.
— Рост производительных сил, вот что! — авторитетно вставил Абрамов. А не какая-то там творческая глубина сознания.
— Ну, пусть будет рост производственных сил, — охотно согласился Борис Николаевич. — Согласимся пока, что это просто какой-то рост… Какой рост и чего именно рост, можно пока оставить и без рассмотрения…
— Ха! Выкинул самое главное! — насмешливо сказал Абрамов.
— Я ничего не выкидываю, — отвечал Борис Николаевич. — Но только обвинять меня в изолировании технического продукта — совсем не приходиться.
Мне тут тоже захотелось присоединиться к Михайлову, упрекнув Бориса Николаевича в излишнем эстетизме, как вдруг начал говорить опять Абрамов своим постоянным сухим и насмешливым тоном:
— Вы перебрали все реакционные формы философии, вплоть до Канта и Платона. Вы дали мистическое описание произведения техники. Что же с вас теперь требовать насчет неотрыва техники от жизни?! Всякая философия упоминалась, на всякую систему вы согласны. Только диалектический материализм вами не упоминался, и только на него вы несогласны и неспособны!
Борис Николаевич махнул рукой и сказал:
-Это-целая клоака… Отсюда не выберешься!
— Порка! — ехидно сказал Абрамов. — Ну, скажите прямо: порка, снимание голов!
— Я не понимаю, почему вы так возмущаетесь? — спокойно возразил Борис Николаевич. — Разве вы сами когда-нибудь были против порки и снимания голов? Можно подумать, что вы — какой-то невинный младенец…
Абрамов рассердился.
— Да, мы снимаем головы, где находим это нужным.
— Вот-вот, — говорил Борис Николаевич, — я это как раз и говорю, что вы снимаете головы, где находите нужным.
— Но вы, кажется, возражаете против этого?
— Да, я считаю, что для эстетической ценности техники это не необходимо.
— А реакционная философия необходима?
Боясь, как бы не вышло ссоры, я решил вмешаться в разговор и сказал:
— Поликарп Алексеевич, оставим это… Давайте лучше попросим Бориса Николаевича ответить на один вопрос, который вы мельком затронули… Борис Николаевич, как, по-вашему, можно было бы подойти к художественной стороне технического произведения с точки зрения диалектического материализма? Если вы не можете или не хотите отвечать, пожалуйста не отвечайте. У нас найдутся и другие вопросы.
— Нет-нет, почему же? — не смущаясь говорил Борис Николаевич. — Но только, раз речь заходит о сегодняшнем дне, то, как вам известно, здесь мне многое претит, и без исключения всей этой области я не смогу сказать о диалектическом материализме ничего иного.
— Вы — что имеете в виду? — спросил я.
— Я вам скажу открыто, потому что уже не раз эти мысли я выражал открыто. Мне претит самодовольное глазение на произведения технического искусства. Мне претит мещанская погоня за материальным устроением жизни, это нахождение счастья в зажиточной жизни, в радио, в собственных фордиках, в разноцветных костюмах и галстуках, в электрических нагревательных приборах. Мне претит этот тривиальный восторг перед авиатехникой, водными и подводными путями сообщения, эта радость по поводу удешевления цен и увеличения съестных припасов. Я не переношу этих вечно смеющихся физиономий в газетах, этой так называемой «здоровой и веселой радости» наших парков и гуляний, где все счастье состоит только в отсутствии глубоких проблем, а здоровье — только в сытом желудке и физкультурной потере времени. Словом: мне претит пошлость, духовная пошлость жизни, бездарное мещанство духа. Исключите все это из техники и из отношения людей к технике; и — вы получите и настоящую технику, и настоящее отношение к технике.
— Но причем же тут диалектический материализм? — недоумевал я.
Абрамов не дал ответить Борису Николаевичу и тоже сказал:
— Вы должны обвинять в этом буржуазный мир, а не пролетариат, который как раз и борется с этим мещанством. А смеяться мы, товарищ, будем! Да! Вы нас не заставите плакать! И смеяться мы будем последними!
— Я вот и хочу, — продолжал в том же тоне Борис Николаевич, — чтобы было больше смеху. Больше смеху, но меньше пошлости. Трагедия и слезы всегда менее пошлы, и радость всегда как-то бессодержательнее, беднее. А я вот и хочу, чтобы смех был тем сильнее, чем благороднее, — как у блаженных олимпийцев, которые, кажется, только и делают, что хохочут.
— Да, причем тут диалектический материализм? — нетерпеливо домогался я.
— А притом, Николай Владимирович, — с ясной и лукавой улыбкой ответил мой собеседник, — что олимпийские боги, это-то вот и есть настоящий диалектический материализм.
— Ну, тогда я монархист, — с хохотом сказал я, — потому что моя любимая форма правления, это тоже — царство Берендея в «Снегурочке» Римского-Корсакова.
— Я тоже не прочь признать царя Гороха, — сказал более мягко Абрамов, — с условием только, чтобы не быть шутом гороховым…
Все весело подсмеивались и довольно долго шутили и каламбурили, обрадовавшись, что ссора, которая почти уже началась, так быстро рассосалась в ряд анекдотов.
Было уже больше десяти часов вечера, и надо было подумывать об окончании нашей беседы.
На правах хозяина, я принужден был взять на себя эту инициативу.
— Товарищи! — сказал я. — Уже одиннадцатый час, мы сами постановили завтра, 2-го мая, работать. Нам нужно подвести какие-нибудь итоги. Кроме того, Поликарп Алексеевич, которому мы, конечно, очень благодарны за постоянное участие в беседе, все же еще не высказался в систематической форме. Я думаю, оба эти момента можно будет объединить, общее резюме и его собственное выступление. Мне также казалось, что подведение итогов нашей беседы должно быть и нашим общим делом. Поэтому я предлагаю так: пусть тов. Абрамов высказывается, имея в виду подведение итогов, а мы будем вносить свои поправки.
— Идет! — согласился Абрамов.
— Начинайте! Слушаем! — согласились и прочие.
— Я начну с того, — сказал Абрамов, — что выставлю общий критерий, с точки зрения которого нужно говорить о технике. Мне кажется, вся пестрота высказанных у нас сегодня мнений зависит именно от того, что ораторы не условились, с какой же точки зрения они будут подходить к технике. Всякий подходил по-своему, а потому многое оказалось противоречивым даже из того, что вовсе таковым не является… Кроме того, многие из говоривших бессознательно исходили из таких предпосылок, которые испугали бы их самих, если бы они стали их формулировать. Пусть не обидятся Коршунов и Михайлов, если