я скажу, что их критерий — мелкобуржуазное бунтарство, Елисеев, что его критерий — фашистский неофеодализм, Елена Михайловна, что она левобуржуазная либералка, Борис Николаевич, что он — эстетствующая рантьерская крупная аристократия эпохи разложения и пр. Правда, я должен сказать, что у многих из говоривших грех всей философии является невольным грехом, так как они не могут произвести над собою того анализа, который производит над нами советская власть. Но за то им и прощают их ошибки, хотя они и вполне достойны суровой кары.
В противоположность всему этому я начинаю с твердого критерия, и только после его установки можно будет говорить о технике и ее месте и значении. Мой критерий — социализм!
Тут я не утерпел и сказал:
-Нет!
— Что — нет? — удивился Абрамов.
— Это слово потеряло для нас всякий смысл. Буржуазный мир тоже полон всякого рода социализма. Говорите яснее!
— Я полагаю, — ответил Абрамов, — что критерием для техники должен быть социализм, а критерием для социализма — общественность.
— Нет! — опять отрезал я решительно.
— Как! И это нет? — опешил Абрамов.
— Разве вы не знаете, что Франция — страна юристов и адвокатов, что Англия — классическая страна общественности, что под лозунгом прав человека и гражданина выступала французская буржуазная революция?
— Ну, да, конечно, не просто общественность, — поправился Абрамов. Равенство! Общественность ради установления равенства.
— Нет! — свирепствовал я.
— Как! Вы отрицаете равенство?
— Да! Я отрицаю равенство!
Абрамов даже испугался:
— То есть вы хотите сказать… другими словами… не то, чтобы…
— Уравниловка, обезличка, потребительский социализм, — все это к черту, к черту! — кипятился я.
— Но как же так?
— А так, что социализм или дрянь, о которой не стоит говорить, или он есть сфера максимального расцвета личности и лич-нос-тей!
— Но тогда не будет равенства!
— Да на какого дьявола вам равенство? Будет равенство в куске хлеба. Ну, и довольно с вас!
— Но более сильная личность, — заговорил Коршунов, — захочет побольше и кусок.
— Ну, и пусть захочет, — ответил я.
— Но ведь тогда, — продолжал Коршунов, — придется отнять у слабейшего.
— А вот этого-то мы и не дадим, — сказал я. — Вот это-то и будет социализм, когда сильнейший ест сколько хочет, а слабейший тоже ест сколько хочет.
— Ну, так что же? — соображал Абрамов. — Значит, с равенством надо расстаться?
— К черту! — ответил я.
— Тогда вот что. Вы говорите, очевидно, о правильном распределении. Социализм, это не просто равенство. Социализм, это — организация, рационализация, плановость!
— Нет, — опять со строгостью высокого начальника отрезал я.
— Ну, это уже начинает отдавать опереттой! — немного обиженно заговорил Абрамов. — Тогда я уже не знаю, чего вам, собственно говоря, надо.
— Мне надо, чтобы социализм был противоположностью капитализма. А вы как раз подсовываете буржуазные критерии. Вот вы говорили об общественности. Может быть, вы еще о выборности заговорите? Неужели вы не понимаете, что выборность есть принцип большинства, принцип большинства есть ползучий эмпиризм, ползучий эмпиризм есть идеология субъекта, живущего только внешними ощущениями и забывшего о собственной и всякой иной субстанции, а этот внешний субъект есть всецело и насквозь европейский возрожденский мещанин! И этот мещанский критерий, когда гласит не сама истина, высшая, чем всякое большинство голосов и чем все голоса, вместе взятые, вы будете считать критерием нашего социализма? Теперь вы говорите о плановости. Да разве не буржуазный мир отличается от средневекового именно этой расчетливостью, калькуляцией, бухгалтерией, организованным предпринимательством и т. д. Извините меня, этот критерий — всецело буржуазный.
— Но он у нас на первом плане!
— Он у нас играет огромную роль — и по праву. Но он совсем не на первом плане.
— Тогда я не знаю, что такое социализм.
— Вы хотите определить социализм в пределах буржуазного мира или за его пределами?
— Конечно, за его пределами.
— Но тогда странно, почему вы не знаете, что такое социализм.
— Ага! Социализм предполагает классовый подход…
— Во-первых, не социализм предполагает классовый подход, а марксизм. Во-вторых, классовый подход предполагает не марксизм, а французские реакционные историки эпохи Реставрации — Гизо, Тьер, Тьерри и пр.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Абрамов, еле-еле скрывая свое смущение. — Вот тут-то вы и показали свое лицо. Марксизм без классового подхода! Ха-ха-ха!
Я не сказал, что марксизм-без классового подхода. Я сказал, что марксизм — не только это.
— Диалектика! — блеснула мысль у Абрамова. — Диалектика, вот душа марксизма и социализма.
— Нет! — резал я по-прежнему. — И не диалектика, и не диалектика! Диалектика — Гегель, Фихте, даже Платон. Диалектика была у самых густых мистиков!
— Ха-ха-ха! — продолжал дрябло смеяться Абрамов, но по существу не знал, как ему быть дальше и что говорить.
Я заметил его смущение под деланным смехом и решил ему помочь:
— Поликарп Алексеевич! — сказал я. — Если социализм действительно противоположность капитализма, то ведь последний же основан на примате изолированного субъекта. Следовательно?- Следовательно, социализм есть общественность.
— Но общественность может тоже состоять только из изолированных субъектов.
— Тогда она не общественность.
— Тогда она буржуазная общественность.
— Ну, а социализм?
— А социализм основан на вне-личной общественности.
— Скажите откровеннее, — вмешался Михайлов. — На безличной общественности!
— На безличном абсолюте! — подсунул Елисеев.
— На абсолюте безразличия! — дополнил Борис Николаевич.
— На фокстроте! — не то всерьез, не то в шутку процедил изящный оратор, говоривший о фокстроте.
— Товарищи! — взмолился я. — Тут говорили о порке… Вы меня хотите запороть…
— Ну, ладно! — пытался по-прежнему быть рассудительным Абрамов, не обративший внимания на последние восклицания. — Ладно! Если социализм основан на вне-личной общественности, то что же это значит?
— Вот! — деловито сказал я. — Вне-личное значит объективное. Вне-личное значит не созерцательное, а раздельное. Но личность тоже может быть общественно-деятельной. Значит и этого мало. Вне-личное там, где продукт объективной деятельности тоже вне-личен. Что же такое вне-личная объективная деятельность личности, дающая тоже вне-личный продукт? Это производство!
Абрамов опешил, и многие тоже повесили носы.
— Ну, что же вы молчите, — говорил я нетерпеливо. — Примат производства, вот и все!
Думали, что я выведу какую-то небывалую философскую категорию, а оказалось… Абрамов оказался восприимчивее других и сказал:
— Не производство, а производители!
— Правильно! — сказал я.
— Пролетариат?
— Правильно!
— Примат пролетариата?
— Правильно!
— Диктатура?
— Правильно!
— Диктатура пролетариата?
— Правильно!
— Ха-ха-ха! — раскатился Абрамов, но уже не тем боязливым и недоуменным смехом, а смехом удовлетворения и облегчения, который бывает у счастливых и довольных людей.
— Чего же вы закатываетесь? — спросил я.
— Шалуны! Ей-богу, шалуны!
— То есть как это шалуны?
— Какого перцу загнал! И не общественность, и не равенство, и не плановость, и не классовость… А оказывается, все на месте. Все как миленькие на месте! Шалунишка! Чего же огород-то было городить?
— Нет, не скажите, Поликарп Алексеевич! Тут должна быть четкость мысли. Иначе не будет противоположности с буржуазным миром.
После этого слово попросил Харитонов, тот самый, который превозносил организм перед механизмом, говоривший до этого времени только вполголоса и при том короткими замечаниями.
— Я осмелюсь задать один вопрос, — сказал он. — Николай Владимирович полагает, что социализм есть максимальный расцвет личности и личностей. Тут же оба вы пришли к заключению, что спецификой социализма в нашем понимании является диктатура пролетариата. Я думаю, что тут некоторое противоречие. Как по-вашему?
Заговорил Абрамов:
— У нас полная свобода! И полный расцвет!
— Для помещиков и дворян?
— Нет, зачем же для помещиков и дворян…
— Но также и не для фабрикантов и не для духовенства?
-Конечно!
-Стало быть, свобода и расцвет только для пролетариата?
-А крестьянство забыли? Сто миллионов!
-Позвольте, в крестьянстве тоже есть кулаки, середняки…
— Ну, скиньте несколько миллионов!
— Все равно! Ведь поскольку выдвинут примат пролетариата, а не крестьянства, постольку крестьянство может войти в эту систему только в пролетаризированном виде.
— Конечно! Колхозы и совхозы!
— Итак,-настаивал Харитонов, — свобода и расцвет признается вами только для пролетариата и для пролетаризированного элемента?
— Разумеется, как и на Западе только для буржуазии.
— Значит, в этом отношении вы подражаете буржуазии.
— Но вы забываете, товарищи, — защищался Абрамов, — что мы также проповедуем уничтожение классов. Диктатура пролетариата существует только для того, чтобы уничтожить все прочие классы и упраздниться самому пролетариату. Это не забывайте!
— Разрешите не согласиться, — настаивал Харитонов. — Что значит «упраздниться самому пролетариату»? Ведь не так же надо понимать это учение, что пролетариат просто убьет себя, как самоубийца кончает пулей или петлей. Тогда бессмысленна и вся революция. Зачем добиваться власти, если после получения этой власти властвующий просто возьмет, да и перережет себе горло, преподнеся тем самым власть неизвестно кому? Нет… Я думаю иначе. Прочие-то классы пролетариат, действительно, хочет уничтожить всерьез и начисто, а себя самого он должен упразднить так, чтобы от этого дело его только выиграло. Для этого надо уничтожиться так, чтобы, правда, потерять всякое оформление и структуру как именно отдельного класса, но чтобы в то же время разлиться по всему миру, по всей истории, войти во все поры человека, в его мозг, в его сердце, в его душу, как воздух присутствует сразу везде и без него нет никакой жизни, а сам он бесформен и невидим. Я думаю, только о таком самоупразднении пролетариат и может мыслить, ни о каком другом. Но тогда и в бесклассовом обществе свобода останется, в конце концов, только для пролетариата.
— Да ничего подобного! — горячился Абрамов. — Раз вы сами говорите, что пролетариат превратится в общий воздух, которым будет жить человечество, — что же тогда и останется кроме этого воздуха?
— То есть вы хотите сказать, что все человечество превратится в пролетариат и тем самым он как класс уничтожится?
— Конечно! Для кого же вы будете еще требовать свободы, если никого больше и не будет кроме пролетариата?
— Но это будет свобода — с точки зрения данной же эпохи истории.
— Но ведь о данной эпохе и идет речь!
— Почему же? Мы можем обсуждать эту эпоху с точки зрения другой эпохи, — наконец, с точки зрения свободы вообще.
— С точки зрения абсолюта?
— Да… Хотя бы с точки зрения абсолюта.
— Но, к сожалению, никакого абсолюта нет.
— А относительное есть?
— Относительное есть.
— И только оно и существует?
— Да.
— И больше нет ничего?
— Нет.
— И, значит, оно зависит только от себя?
— Конечно.
— Я уже вам сказал, что кроме относительного вообще ничего не существует.
— Но что же у вас получается? Вы признаете существование «относительного», которое есть всегда и везде, которое одно и