нечто абсолютно неделимое, т. е. в нем присутствует единое, Их. Возьми все вещи мира, в каждой из них и во всех них есть тоже абсолютно неделимое, целое.
Волей-неволей дойдешь до всего. И Ленин дошел до стакана. Стакан, он говорит, может быть деревянным, железным, но что есть стакан сам по себе? Правда, он это применил к профсоюзам. Но всё равно. Так что даже Ленин дошел до целости. Ему только не пришло в голову применить ее к миру.
Безбожники расстаются с Богом ценой расставания с миром. Ведь бесконечное движение материалистов это не мир, оно происходит в мире, а что такое мир в целом? Гегель говорил: меня берет жуть, когда говорят о бесконечности Бога; меня трясет от ужаса, когда Его такими атрибутами прославляют. Так что тут,
батюшка, мозгами надо шевелить, а без мозгов и до атеизма дойдем, и еще до чего-нибудь похуже.
Еще просьба. Тут на днях выходит Мандельштам. Ты знаешь, его приходится ценить, у него такое словотворчество и такой ум… Так что мне бы два экземпляра. Правда, у нас такое творится, что в какой-нибудь Караганде он будет, а в Москве нет, как раньше в библиотеке какой-нибудь конюшни был Лосев, а на Арбате не было. Доставать книги трудно. Тут нужен кум, или надо как евреи, machen sie gewesen. Что это такое этимологически, не знаю, но, видно, значит что-нибудь вроде спекуляции.
Все книги Платона как идеолога аристократии были у нас в немилости. Кто же кроме меня мог за него выступить? Один я не побоялся.
А. Ф. говорит о Бахтине по поводу этой своей апологии Платона: А пусть он сам выступит перед Академией наук. Я хотел показать, что Платон не просто музейный экспонат, а человек, который ездил на Сицилию, пытаясь чего-то достичь, бился, хотел тотчас переделать общество. Бахтин сильно отстал. По мировоззрению он чрезвычайно отстал. Он не работник сегодняшнего дня, и он ничего не может сделать. Следя в кабинете с Бибихиным за литературой, он мало что сдвигает[140 — Лосевская анти буржуазная резкость в этой статье многих приводила в замешательство]. А моя статья к изданию Платона будет огромным сдвигом. Первым кто начал реабилитацию Платона, скажут лет через 70, был Лосев, а не Аверинцев и не кто-нибудь еще.
Неожиданно за чтением Аркесилая А. Ф. спрашивает: а как по-французски всегда? Как по-французски прощайте, до свиданья? Я говорю. — Mes compliments.
20. 6. 1973. О Шестакове, его безразличии к Николаю Кузанскому: Всё-таки он человек карьерного типа. Мне стыдно это говорить, он многому от меня научился, но он не научился ценить эстетические учения древности и нового времени по существу. Отдаленно он всё это уважает, Дионисия, других. Oh yes! Oh ja, etwa! Но вчитываться… А мы с тобой, надеюсь, высокого плана эстетику
ценим. Я хочу воестановить имена забытые, заплеванные, Прокл, Ареопагит, Палама, Кузанский…
Аза на экзамене должна выслушивать марксистские вещи. Но марксизм слушать невозможно! невозможно! (А. Ф. бьет себя кулаком в грудь.) Такие зазубренные слова. Просто удивительно, как такой катехизис мог сложиться.
Я перед войной председательствовал на ряде экзаменов, в Харькове, Полтаве на Украине. Был председателем госэкзаменов в Полтавском пединституте. Ну, думаю, понадобится для curriculum vitae. Это была мука. Ну, другие предметы ничего, но марксизм и педагогика — невыносимо. Например, экзаменатор спрашивает, що э урок. Девчонка отвечает: «Наставление, которое дает учитель в классе». — Ни. Ни. Она начинает вымучивать из себя, дает разные выражения. — Нет, вы предмета не знаете. Это же схоластика чистейшая в дурном смысле слова!
Марксистские экзамены проходили так, как марксист ставил. Так было в 1940 году, сейчас 1973, и всё абсолютно то же самое.
Нельзя излагать предмет своими словами. И это в Московском университете, в центре просвещения. И уйти не может Аза Алибековна, вынуждена слушать.
Некоторые меня побаиваются. Я провалил несколько докторских диссертаций, меня опасаются приглашать иногда. Аза говорит, что я прирожденный погромщик. Но это неверно. Сова вот, тоже, я ее не разгромил.
Потом, ставят знак равенства между Лосевым и платонизмом, хотя это совершенно неверно. Что я занимался переводами Плотина? Но я не всё перевел. Потом, в 20-х годах было гораздо труднее переводить его, сейчас появились новые издания, западные переводы. Во всяком случае, я уж этим не занимаюсь. Да и не хочется ходить с протянутой рукой.
Вот у меня сейчас катавасия с Костюченко [141 — 141 Не помню, о ком говорил А. Ф.]. Я ругаю Диогена Лаэрция. Костюченко услышал об этом и говорит: «Зачем нам издавать Лаэрция, если он так плох, что Лосев его постоянно ругает?» Но я так пишу о Диогене Лаэрции для того, чтобы научить людей обращаться с источниками. Да и когда западных писателей я копнул, там же всё наполнено критикой Лаэрция. Я не стал сокращать свой текст о нем. Тогда Финкельберг, ученик Азы, взялся написать короче. Я говорю: ну, пишите, пишите; уложитесь в пять страниц, это будет в самый раз для вас и ваших читателей. Отложили до 1976 года печатание моей статьи в полном виде. И у меня получается слабое положение: либо вообще статью не дам, либо печатайте сейчас. Ну, а что делать?
Вообще издательское дело сплошная зависть, интриги, закулисные махинации. Говорят, «О, Лосев!» И откладывают до 76 года. Значит, все эти «О!» лесть и ерунда. Могли бы так же отставить какого-нибудь 25-летнего или 30-летнего. Издательское дело очень кляузное и очень канительное. Эти мои двести опубликованных работ означают годы мучительнейшей борьбы, ожидания, сплетен…
Я тебе откровенно скажу. Мне очень жалко, что полетит Кузанский [142 — 142 А. Я. Гуревич, Категории средневековой культуры, М. 1972.]; и хотя я тебя люблю, дело не в Бибихине, а в крупнейшем имени, а ты тут всё-таки
попался, переводил. Теперь придется неясно сколько лет ждать. А доказывать дураку, что такое Николай Кузанский, это я уже слишком стар.
Я поклонник Лазарева[143 — Одиссея viii 44 и др.], хотя и не в эстетике. Только вот Лазарев тяжелая фигура. Не знаю, как он ко мне относится. Наверное, считает, что я старый добротный ученый. Но он прожженный карьерист, сделавший свою карьеру, не хуже Шестакова. И хотя я тоже в редколлегии, всё-таки трудно, когда тут ходит человек с задранным носом.
Мое дело неоплатоническая диалектика мифа и в этом духе богословие. А если просто сказать моё богословие, то в глазах дурацкой толпы мы его принизим. Миф-то миф, но — диалектика; тогда люди относятся с большим уважением.
Символ есть тоже миф, хотя туманный. Церковь почему символ? Потому что она не просто собрание верующих, но вещь, указующая на божество. А если брать ее практически и исторически, в виде таинств, обрядов, то она миф.
Когда конь Ахилла идет в бой, он пророчествует своему седоку гибель. Ахилл слышит речь коня, понимает его, но не возвращается к кораблям: «Будь что будет, всё равно». Это одновременно и реалистическая картина, и миф. Миф как осуществление символа.
— Становление символа?
Нет, становление будет дальше. Миф есть символ, осуществленный субстанциально. Художественный символ остается всегда символом, если он действительно художественный. Церковь в своей чистой идее конечно символ. Но видеть в церкви только собрание верующих — это слишком простецки; а если верить по Апостолу, что церковь есть тело Христово, то здесь она мыслится уже как миф.
— У Паламы есть почти то же, что inattingibile inattingibiliter attingitur Николая Кузанского:??????????? ??????????.
А. Ф. кивнул в знак согласия и заговорил о другом. В Индии нет никого, в смысле личности, так что хотя они тоже восходят умом, но к чему? К нирване. А нирвана ведь ничто. На Востоке не дошли до абсолютной личности. При всей колоссальной культуре не дошли до абсолютной личности! Здесь, на Западе,
абсолют был отточен до своей персоналистической, так сказать, оформленности, а там — максимум до циклического возвращения; до белки в колесе. Правда, Ницше пишет: вот, ругают вечное возвращение, но как иначе примириться с тем, что я должен умирать? Да я же ничего не успел сделать! Нельзя ли еще раз эту жизнь прожить? Такое мировоззрение хочет вечного возвращения для того, чтобы не умереть.
— Может быть, настоящая, страшная смертность касается не тела, а онтологической сущности человека? — предположил я.
Лосев меня не понял: тогда получается пифагорейское переселение душ, да? Между прочим, у Гомера есть девять пониманий смерти. То душа умершего является как тень, это мать Одиссея. Тиресий после смерти так и остался человеком. Умершие вкушают кровь и по мере этого начинают получать память, и так далее. Вот у меня есть идея, рассмотреть разные типы телесности. В «Федоне» умерший глазами видит грехи на своей душе. Если смотрит глазами, значит, какое-то тело всё-таки у него есть?
Знаешь, из всех церковных догматов как-то менее популярен, а для меня самый близкий вот этот: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Не могу себе представить человека без тела. Если тело всё умирает, это означает его несовершенство. И древние догадывались, что какое-то тело остается: огненное, эфирное. Такое же, как у бога; у меня есть идея написать о таком теле. Уже в статье о axoixe^ov я писал насчет разнотипности телесного. Тут очень много неоплатоники сделали. Да и стоики тоже, первые учителя эманации. Из огня происходит космос, в человеке начинается затухание огня, от которого остается теплое дыхание; а ниже человека и того нет. То же можно сказать и о Плотине, только он берет это не материалистически, а как становление ума, который постепенно густеет.
Поэтому природа у Плотина — это что-то вечно живое, движущееся. В ней четверица материя-форма-действие-цель так сплетена, что, например, отдельно материю выделить как субстанцию очень трудно, да просто нельзя. То, с чем мы имеем дело в природе, это и не идея, и не материя. У Плотина текуче-сущностное понимание бытия. Европа так научила нас разрывать идею и материю, что мы уже не понимаем, что такое текучие сущности. А ведь только они реально и существуют.
Жить осталось мало; а идей у меня столько!
— Если в ненаучной форме их сказать?
Могу; но времени нет! Аза еще не собралась на дачу; утром я был на экзамене; потом пошло редактирование Секста Эмпирика; потом еще какое-то редактирование. Так что не до афоризмов. «Ломовые лошади афоризмов не пишут», вот тебе афоризм. «Ломовые лошади живут без афоризмов», вот тебе первый афоризм!
19. 8. 1973. У Аристотеля много новых категорий по сравнению с Платоном:??? ????? ???????? ??????????… Шесть новых категорий. Какие они все полные.
Я воспринял Гомера как нечто резюмирующее. У Мейе[144 — Ср. 4. 1. 1972.] Веды,