Остальные душ пятьсот спаслись. Среди сгоревших была и Лидия. Да это и не удивительно. Я знал, что это будет именно так.
Домой я не пошел. Да и куда? К этим старым сумасбродам? Нет, домой я не пошел, да и всякий «дом» как-то вдруг взял да и кончился. Я сразу куда-то уехал. Не возвратился я и на свою проклятую почту. Но с тех пор вот уже сколько лет не могу две ночи переночевать в одном месте. Гонит меня что-то с места на место и гонит непрестанно, непрерывно. Не могу, не могу жить в одном месте. И служить бросил тогда же и — раз навсегда! Довольно! Ванюша, чекалдыкнем еще разик!
Петя, не дожидаясь согласия, хватил еще полграфинчика и стал заметно хмелеть. Щеки его уже давно порозовели, и его стало разбирать. Однако он говорил очень хорошо и складно, только стал произносить несколько медленней, как бы вдумываясь в каждое слово.
7.
— Подлецы! Все люди подлецы! — продолжал Петя, начиная делать неестественные ударения на словах и употребляя пьяные жесты. — Еще ни одного человека не встретил честного! Ишь ты! Понадевали сюртуки да меха! Подумаешь, и — правда. А на самом деле все вы мерзавцы! Да, — мерзавцы! Вишь ты, — сидит, чай пьет да бутербродом закусывает. Подумаешь, и на самом деле человек. А я вижу, —да, да, вижу и знаю, что ты подлец. Куда ни пойду, везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот небось не умеешь, а я вот по маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек — подлец. Да, да! Мошенники, подлые душонки! .
Ну, ну, ладно, постой! Не обижайся. Обидно за человека? Ну, не обижайся, не буду! А ведь посуди сам. . . Какое кругом расслоение, распадение, разложение! . . Не честного человека я не видал, а просто человека не видал. . . Да, да, человека не существует. . .
Все это кругом какое-то тягучее, липкое, вязкое. . . Нет ясности, красоты, нет кристальности. Нет в бытии ничего понятного и четкого. .. Как жизнь бесчеловечна, как жизнь бесчеловечно непонятна! А хочется чего-то, простого, светлого-светлого, ясного-ясного и, главное, простого. . . Зачем эта ненужная сложность, многозначность, многомысленность, зачем эта вечная несоразмерность, неохватность, это досадное и нудное скольжение жизни, эта скользкость ее, осклизлость? . . Где начало и конец, где середина бытия? А вот изволь жить! Жить в условиях внутреннего неразличения, внутренней безразличности, безразличия жизни, ее вечной однотипности, однообразия, монотонности, скучной невыраженности, невыразительности жизни — при всей ее бездонности и разношерстности!
Есть что-то гнусное, что-то пошлое и бездарное в основе всего бытия. . . Есть какая-то мелкая, духовно-мелкая идея, залегающая в глубине жизни, и от нее все зависит, все и все. .. Это духовное вырождение, это универсальное мировое мещанство, эта мелкая мстительность и придирчивость, — вот они, прославленные глубины бытия и жизни! . . В течение всего моего существования кто-то великий и могучий, злой и мстительный придирается ко мне, —да, да, придирается ко мне,—да, да, придирается ко мне, дразнит меня, задирает меня, машет кулаками около носа, вызывает на драку, на месть, на ругательства. Что ему нужно от меня? Да кому это — «ему»? А есть этот он, — вернее, оно, — да, да, оно, это хамское и бездарное «оно», завистливое и мстительное, и куда ты от него денешься, если оно и есть все? Главное -завистливое и придирчивое, мелко-мстительное, бездарно-злобное, нудно-вымогательское. Оно неустанно следит за тобой, за каждым твоим шагом, ты вечно в поле его зрения; и оно не выпускает тебя ни на одну секунду, ни на одно мгновение. . . Этот горящий и светящийся глаз вечно бдит где-то вдали, в тусклой и тошной мгле бытия, не моргая и магнетически пронизывая тебя, — издали, из-за угла, откуда-то сбоку.
Так живут людишки под этим бдительным оком. И живут скверно, слабо, невыразительно. Все как-то больны, слабы, ничтожны, бессильны, и в то же время злы и мстительны. Сам беспомощен, барахтается в болезнях, страданиях, в язвах души и тела, но сам в то же время замышляет и творит зло, вредит из-за угла, мстит мелко и жестоко. . . Умирает, а еще дышит злобой. . . Весь ничтожен, нуждается в помощи, и просит о ней, и тут же—злобствует, ползает(?) и шипит как змея. Бездарно это! Бездарная месть, невыразительная злоба. Эта капризная мелкота, эта копошащаяся слизь души, это отсутствие живой идеи и духовных замыслов, душевного размаха и простора, эта вечная сдавленность, скрюченность, бессильная приниженность, полная беспомощность и ненужность творимых дел, эта духовная ограниченность и какая-то обворованность, пустота и скука, — все это есть жизнь, это, Ванюша, жизнь! И это называется жизнью!
Вот оно, везде и непрестанно, — мелкое, злобное, кривое, больное, бессильное, мстительное, пустое, капризное, бездарное, глупое, придирчивое, вязкое и липкое, серое, тусклое, невыразительное, надоедливое, дотошное и тошнотворное, капризное, уродливое, беспомощное и страдающее, гадкое, осклизлое, придушенное и духовно-мертвое, духовно-холодное, упорно-необщительное, гнилое, скользкое, топкое, неуловимое, манящее пустою призрачностью, какой-то вечный прибой и отбой холодной и методически-жесткой мелкой злобы. ..
Да, а театрик-то рухнул как карточный домик, сгорел дотла как куча дров, как готовый костер! Эх, дружище!
При этом Петя похлопал меня по спине.
— Эх, дружище! Не так-то оно просто, жить-то! Нельзя знать и—не сжечь самого дорогого. Знание! . . Эх, Ванюша, не понять тебе, что такое знание. . .
А ведь не избавился я от того чувства обездушения, о котором я тебе говорил. Идею свою выполнил и облегчение получил, а от обездушения не избавился. Хожу среди вещей и — осязаю их, только осязаю, — не вижу и не мыслю их. Вижу только эти глупые и тупые бездарные тела, и—не вижу, не знаю души. Да, именно — бездарное тело. Тело, Ванюша, всегда бездарно. . . Ежели оно только тело, оно всегда бездарно, бессмысленно, бессодержательно; оно всегда есть вырождение. Тело вещей без их души — как это пошло, плоско, как это жалко, ничтожно, как это мелко и ненаходчиво! Разве можно заменить одухотворенное бездушным, гениальное бездарным, преисполненное — пустым, талантливое — тупым и тяжелым?
Да, Ванюша, можно, и я заменил, — понимаешь? — заменил! Ужасно и мучительно унижение и оскорбление гения, души, жизни, но — великое наслаждение и в удушении гения, в убиении души, в уничтожении жизни! Гений непобедим, и душа бессмертна, а я — не хочу, чтобы гений был непобедим, хочу, чтобы душа умерла. Я отомщу! Я отомщу за эти вечные придирки, за это постоянное забирание и раздразнивание, за это издевательство над неповинным ни в чем человеком. Я отомщу! И я уже отомстил!
Ванюша, хочешь купить себе обезьянку? Я все время хотел купить, да денег не было. . . Да, впрочем. ..
Эх, Ванюша, не люблю этих гениев и талантов. . . Эту вот саму душу взял бы да и придушил как клопа. Личности, субъекты, великие сердца. . . Много вас тут, дряни, шатается, гениев-то.
Петя сильно хмелел, и уже начинал нести какую-то чушь.
— А ведь следствие-то. . . Следствие-то было… Ха-ха! Осудили дирекцию театра и нескольких пожарных. . . Ха-ха! Помнишь, у нас в фойе стояли в касках и с топором за поясом… Настоящие римские солдаты. Ну, их тоже под суд. Кое-кого в Сибирь. . . Ха-ха-ха! М-мать их. . .
Не выношу личностей. . . Личность. . . А обезьянки не хочешь? Орангутанга мордатого не хочешь? Душу… ежели того… душу, значит, убить. . . Хе-хе-хе! И лягушки тоже. . . Женщины любят спать с обезьянами… М-н-да!.. С обезьянами и с мокрыми облезлыми лягушками. Значит, того…
Я решил прервать Петю.
— Петя, милый, ты болен. Тебе бы отдохнуть, полечиться. . .
— Ванька, м-мать твою. . . Ну, давай поцелуемся! Милый мой Ваня! А гимназию-то помнишь?
Петя, шатаясь встал из-за стола, долго со мной целовался и вдруг заплакал. Заплакал и зарыдал на весь вокзал, так что многие стали на нас обращать внимание. Я поспешил усадить его обратно за стол и пытался утешать.
— Ваня, голубчик. . . Ваня, а помнишь Сергея, гимназического швейцара?
И Петя вдруг вскочил, подошел ко мне и грохнулся на колени.
— Ваня, прости меня, прости, прости! Ваня, ну, прости же, прости же, прости! . .
Я бросился его поднимать, так как мы стали решительно обращать на себя внимание, и могла вокруг нас собираться публика.
Я вновь поднял его и усадил за стол. Но тут послышался на платформе звонок, извещавший о выходе моего поезда с последней станции. До прихода поезда оставалось 15 минут.
— Ваня, — заговорил Петя, немного оправившись и утирая слезы, -Ваня, дай два рубля денег.
Я вынул несколько кредиток и дал ему. Но заметив, что он в них путается, я сам уложил эти деньги ему в карман.
— Ваня, отведи меня вон туда. . . на постоялый. . . Я заплатил в буфет, одел Петю и вывел его из вокзала. Постоялый двор, действительно, оказался рядом с вокзалом, и я просил заведующего поместить моего друга почище.
— Ваня, милый Ваня, —лепетал Петя, лежа в постели и засыпая, — Ваня, прости, прости за все! Если ты простишь, то и. . .
Дальше я не понял. Петя еще долго что-то шептал и мычал, но ничего нельзя было разобрать. Он тут же и заснул, а я поспешил на поезд, так как оставалось 3—4 минуты.
Когда я сел в вагон и разместил свои вещи и нашел себе место, образ моего гимназического товарища Пети восстал во всех своих подробностях.
Это был талантливый, белокурый юноша, такой воспитанный, такой простой и ясный, такой любитель и знаток искусства, такой чистый, нетронутый, умный. . .
Я ничего не понимал. . .