поближе, прислушаться к его двусмысленному смешку, как перед нами предстанет буржуа эпохи Возрождения. Савонарола — наследие средневековья, пророк и апостол дантовского типа; Макиавелли же, несмотря на свое древнеримское облачение, настоящий буржуа нового времени, он сошел с пьедестала и, равный средь равных, запросто беседует с вами. В нем — иронический дух Возрождения, зримые черты нового времени.
Здесь рушатся все устои средневековья — религиозные, нравственные, политические, интеллектуальные. Причем дело не ограничивается одним отрицанием: Макиавелли утверждает новые идеалы, это — Глагол. Рядом с отрицанием всякий раз выдвигается утверждение. Речь идет не о крушении мира, а об его обновлении. Теократии противопоставляется самостоятельность, независимость государства. Между империей и городом или между империей и поместьем — политическими единицами средних веков — возникает новое понятие: нация, которая, по мнению Макиавелли, отличается своими специфическими особенностями, определяемыми расой, языком, историей, границами. Наряду с республиками и княжествами появляется форма правления, представляющая собой нечто среднее, смешанное: она сочетает в себе преимущества тех и других, обеспечивает одновременно свободу и устойчивость, являясь в известном смысле предвестником конституционной монархии, описание которой Макиавелли впервые дает в своем проекте реформы политического строя Флоренции [10] . Это совершенно новая политическая структура. Следует обратить внимание среди прочего на то, как Макиавелли трактует вопрос о формировании крупных государств, и прежде всего Франции.
Изменилась и религиозная основа. Макиавелли хочет, чтобы религия не имела ничего общего со светской властью, и, подобно Данте, борется против смешения власти светской и духовной. С какой глубокой иронией описывает он церковные княжества!
Религия, снова водворенная в сферу ее духовных функций, по мнению Макиавелли, является средством достижения величия родины в не меньшей мере, чем воспитание и образование. По сути, это идея национальной церкви, подчиненной государству, приспособленной для целей и интересов нации.
Иная и основа нравственная. Этическая цель средневековья — это святость души, а путь достижения этой цели — умерщвление плоти. Макиавелли, хотя и осуждает вольность нравов, господствовавшую в его эпоху, не менее сурово относится и к аскетическому воспитанию. Его идеал не Рахиль, а Лия, не созерцательная жизнь, а жизнь активная. А посему высшей добродетелью, с его точки зрения, надо считать активную жизнь, деятельность на благо родины. Его святые более походят на героев древнего Рима, чем на святых отцов из римского календаря. Стало быть, новый идеал высоконравственного человека — это не святой, а патриот.
Обновляется и основа интеллектуальная. Пользуясь терминологией того времени, можно сказать, что Макиавелли не ратует за истинность веры, а оставляет ее в стороне, не занимается ею, если же о ней заходит речь, то слова его звучат почтительно, но двусмысленно. Исключив из своего мира все сверхъестественное и провиденциальное, Макиавелли исходит из неизменности и бессмертия человеческой мысли, человеческого духа, который вершит историю. Это уже целая революция, знаменитое coplo (я мыслю), с которого начинается современная наука. Человек освобождается от сверхъестественного и сверхчеловеческого и, так же как и государство, провозглашает свою самостоятельность, свою независимость, вступает во владение миром.
Обновляется и метод. Макиавелли не признает априорных истин, абстрактных принципов, не признает ничьего авторитета как критерия истины. Для него теология, философия, этика — все едино: все они в сфере вымысла, вне реальности. Истина есть сущее, «правда настоящая», а поэтому искать ее можно лишь с помощью опыта, сопровождаемого наблюдением, путем разумного изучения фактов.
Вся схоластическая терминология отпадает. Вместо пустых разглагольствований, основанных на абстрактных умозаключениях, которые держались на предположении о существовании универсальных понятий, возникает обычная прямая и естественная форма речи. Общие суждения, силлогизмы опрокинуты и под конец выступают как результат опыта, освещенного рассуждением. Вместо силлогизма перед нами «ряд», то есть строгое чередование фактов, являющихся одновременно причиной и следствием, как это видно на следующем примере.
«Потеряв часть своих владений, город Флоренция был вынужден пойти войной на тех, кто захватил его земли, а поскольку захватчик был силен, то война требовала немалых и непроизводительных расходов, кои ложились на народ тяжким бременем и вызывали бесконечные трения. Поскольку военными действиями руководил магистрат из десяти граждан, то люди стали проникаться к нему неприязнью, как будто только он и был причиной войны и расходов, с нею связанных». Факты изложены здесь так, что они подкрепляют и объясняют друг друга, — это двойной ряд: один, сложный, характеризует истинные причины, видимые лишь для умного человека; другой, простейший, объясняет причины событий на основании внешних, поверхностных данных; однако именно эти внешние данные и толкают людей на опрометчивые действия, совершаемые со всей серьезностью и уверенностью, что придает глубоко иронический оттенок выводу.
Факты описываются в той же последовательности, в какой они наблюдаются в природе и в истории, в описании их не чувствуется ничего нарочитого. Но это лишь внешнее впечатление. В действительности они взаимосвязаны, подчинены друг другу, согласованы размышлением так, что каждому из них отведено свое место, своя роль причины и следствия, своя функция в общей цепи событий: факт уже не только факт или акцидент, случайность, а довод и соображение. В повествовании скрыта аргументация.
Так, в небольшой книжке автору удалось сконцентрировать всю историю средних веков, сделать из нее замечательное преддверие к задуманной им истории Флоренции. Свои рассуждения он тоже рассматривает как факты — факты интеллектуальной жизни, поэтому он довольствуется декларациями и не приводит доказательств. Это факты, взятые из истории, из всемирного опыта, — результат острых наблюдений, причем поданы они столь же просто, сколь энергично. Многие из этих «интеллектуальных фактов» вошли в поговорку. Например, «привести в соответствие с принципами», или иронические слова о «безоружных пророках», или «благополучие людей пресыщает, а несчастье сокрушает», или «людей следует или ласкать, или истреблять». Этих афоризмов или изречений у Макиавелли великое множество. Для писателей, пытавшихся ему подражать, то был неиссякаемый источник мудрости.
Одним из примеров таких «интеллектуальных фактов», порожденных тонким и возвышенным умом Макиавелли, может служить знаменитый эпиграф, предпосланный его «Discorsi».
Вместе со схоластической формой рушится и форма литературная, в основе которой лежал период. В дидактических произведениях период имел скрытую силлогическую форму, то есть предложение украшали и главная и средние идеи силлогизма, что именовалось «доказательством», если тема была интеллектуальной, и «описанием», если содержание сочинения составляли только факты. Макиавелли пишет простыми предложениями, избегая каких бы то ни было украшений. Он не «описывает» и не «доказывает», он повествует или возвещает, а поэтому ухищрения, необходимые для создания периода, ему неведомы. Он убивает не только литературную форму, но форму как таковую — и это в век господства формы, когда форма была единственным божеством, которому поклонялись. Именно благодаря тому, что Макиавелли обладал новым сознанием, содержание для него — все, а форма — ничто. Точнее, в его глазах форма сама представляет собой вещь в ее истинной конкретности, то есть в том виде, в каком она существует в сознании человека или в материальном мире. Ему не важно, будет ли вещь разумной, нравственной или прекрасной, ему важно одно: чтобы она существовала в действительности. Мир устроен определенным образом, и надо принимать его таким, как он есть; незачем задаваться вопросом, может ли и должен ли он быть другим. Основа жизни, а следовательно, и науки это Nosce te ipsum, то есть знание мира в его реальности. Фантазировать, доказывать, описывать, морализировать — удел людей, оторванных от жизни, погруженных в мир воображения. Поэтому Макиавелли очищает свою прозу от малейших элементов абстракции, этики, поэзии. Взирая на мир с сознанием своего превосходства, он провозглашает: «Nil admirari» [11] . Ничто его не удивляет и не выводит из себя, ибо он понимает; потому же он не доказывает и не описывает, он видит и все проверяет на ощупь. Макиавелли берется за тему сразу, избегает перифраз, описательных оборотов, отступлений, многословных доводов, цветистых фраз, образных средств выражения, периодов и украшений, видя в них препятствие на пути к видению. Он избирает кратчайший, а посему прямой путь: не отвлекается сам и не отвлекает читателя. Речь его — ряд точных и лаконичных предложений и фактов; все «средние идеи», все акцидентное, эпизодическое отброшено. Макиавелли напоминает претора, который non curat de minimis (не вдается в подробности), человека, занятого серьезными вещами, у которого нет ни времени, ни желания озираться вокруг. Эта его лаконичность, стремление резюмировать главное — отнюдь не прием, подчас наблюдающийся у Тацита и всегда у Даванцати, а результат естественной ясности видения, которая делает ненужным все те «средние идеи», без коих посредственному писателю никак не добраться до вывода, результат «полновесности» описываемого предмета, благодаря которой ему нет нужды заполнять пустоты с помощью прикрас, столь любезных сердцу тугодумов. Иной раз его простота граничит с небрежностью, а сдержанность с сухостью — такова оборотная сторона его достоинств. Но только надутые педанты могут придираться к его стилю и с менторским видом качать головой, обнаружив в божественной прозе Макиавелли латинизмы, несообразности и прочие погрешности.
Проза XIV века лишена органичности, у нее нет костяка, схемы, внутренней логики: в ней много чувства и воображения, но мало интеллекта. В прозе XVI века есть видимость костяка, есть даже стремление его выпятить, выражением этого стремления явился период. Но эта органичность — лишь видимость: обилие союзов, членов предложения, вводных слов плохо скрывает внутреннюю пустоту и расшатанность. Пустотой страдает не интеллект, а совесть, сознание, зараженное безразличием и скепсисом. Вот почему все силы ума направлены на внешнее, на украшательство. Самые пустые вопросы трактуются с той же серьезностью, что и важные, ибо писателю безразлично, какова тема, серьезна она или пуста. Эта серьезность лишь кажущаяся, она сугубо формальна и посему риторична: душа остается глубоко безразличной.
«Галатео» и «Придворный» — лучшие прозаические произведения той эпохи. В них изображалось изысканное общество, все внимание которого было сосредоточено на внешней стороне жизни; в этом обществе, где жили Каза и Кастильоне, превыше всего ставили благовоспитанность и изысканные манеры. Даже интеллект, при всей своей зрелости отличавшийся леностью, в сочинительском искусстве ставил превыше всего благовоспитанность и манеры, иными словами, оболочку. Эта боккаччиева или цицероновская оболочка вскоре вошла в традицию и приобрела чисто подражательный характер: разум оставался безучастным. Философы еще не отказались от старых схоластических форм, поэты подражали Петрарке, а прозаики культивировали некий смешанный жанр — одновременно поэтический и риторический, внешне подражая Боккаччо. Все они страдали одной болезнью: пассивностью или безразличием интеллекта, сердца, воображения, короче говоря — души. Писатель был, но не было человека. С тех пор на работу писателя стали смотреть как на ремесло, которое предполагало владение механикой, именуемой литературной формой, при