– люди и предметы;
Шуб медвежьих вороха.
В суматохе бабочка летает.
Розу кутают в меха.
Модной пестряди кружки и мошки,
Театральный легкий жар,
А на улице мигают плошки
И тяжелый валит пар.
Кучера измаялись от крика,
И храпит и дышит тьма.
Что у нас студеная зима.
Слаще пенья итальянской речи
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник.
Пахнет дымом бедная овчина,
От сугроба улица черна.
Из блаженного, певучего притина
К нам летит бессмертная весна.
– Ты вернешься на зеленые луга, —
И живая ласточка упала
На горячие снега.
1920
«Мне Тифлис горбатый снится…»
Мне Тифлис горбатый снится,
Сазандарий стон звенит,
На мосту народ толпится,
Вся ковровая столица,
А внизу Кура шумит.
Над Курою есть духаны,
Подает гостям стаканы
И служить тебе готов.
Кахетинское густое
Хорошо в подвале пить, —
Там в прохладе, там в покое
В самом маленьком духане
Ты товарища найдешь,
Если спросишь телиани.
Поплывет Тифлис в тумане,
Ты в духане поплывешь.
Человек бывает старым,
А барашек молодым,
И под месяцем поджарым
С розоватым винным паром
Полетит шашлычный дым…
1920 <—1928>
И комаров не слышно в доме.
Но ты напомнила сама
О легкомысленной соломе.
Стрекозы вьются в синеве
И ласточкой кружится мода;
Корзиночка на голове
Или напыщенная ода?
Советовать я не берусь,
И бесполезны отговорки,
Но взбитых сливок вечен вкус
И запах апельсинной корки.
Ты всё толкуешь наобум
От этого ничуть не хуже,
И ты пытаешься желток
Взбивать рассерженною ложкой.
Он побелел, он изнемог,
И все-таки еще немножко.
Зачем оценки и изнанки?
Ты как нарочно создана
Для комедийной перебранки.
В тебе всё дразнит, всё поет,
Как итальянская рулада,
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.
Так не старайся быть умней,
В тебе всё прихоть, всё минута.
И тень от шапочки твоей
Венецианская баута.
1920
«Возьми на радость из моих ладоней…»
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина – дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок,
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
1920
«За то, что я руки твои не сумел удержать…»
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы —
Я должен рассвета
в дремучем акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие, древние срубы.
Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука,
ни слепка.
Как мог я подумать, что ты возвратишься,
как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался.
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.
Прозрачной слезой
на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь
и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам
Где милая Троя? где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен,
высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле,
как орешник.
Последней звезды
безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах шершавых
от долгого сна шевелится.
1920
«Когда городская выходит на стогны луна…»
Когда городская выходит на стогны луна,
И медленно ей озаряется город дремучий,
И ночь нарастает унынья и меди полна,
И грубому времени воск уступает певучий;
И плачет кукушка на каменной башне своей,
И бледная жница,
сходящая в мир бездыханный,
Тихонько шевелит огромные спицы теней,
И желтой соломой бросает
на пол деревянный…
1920
«Я наравне с другими…»
Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.
Не утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Я больше не ревную,
Но я тебя хочу,
И сам себя несу я,
Как жертву палачу.
Тебя не назову я
На дикую, чужую
Мне подменили кровь.
Еще одно мгновенье,
И я скажу тебе,
Не радость, а мученье
Я нахожу в тебе.
И словно преступленье
Меня к тебе влечет
Искусанный в смятеньи
Вишневый нежный рот.
Вернись ко мне скорее,
Мне страшно без тебя,
Я никогда сильнее
Не чувствовал тебя,
И всё, чего хочу я,
Я вижу наяву.
Я больше не ревную,
Но я тебя зову.
1920
«Я в хоровод теней, топтавших нежный луг…»
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг,
С певучим именем вмешался,
Но всё растаяло, и только слабый звук
В туманной памяти остался.
Сначала думал я, что имя – серафим
И тела легкого дичился,
Немного дней прошло, и я смешался с ним
И в милой тени растворился.
И снова яблоня теряет дикий плод,
И богохульствует, и сам себя клянет,
И угли ревности глотает.
А счастье катится, как обруч золотой,
Чужую волю исполняя,
И ты гоняешься за легкою весной,
Ладонью воздух рассекая.
И так устроено, что не выходим мы
Из заколдованного круга,
Земли девической упругие холмы
Лежат спеленутые туго.
1920
1921–1925
Концерт на вокзале
Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит,
Но, видит Бог, есть музыка над нами,
Дрожит вокзал от пенья Аонид
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит.
Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.
На звучный пир в элизиум туманный
Торжественно уносится вагон.
Павлиний крик и рокот фортепьянный —
Я опоздал. Мне страшно. Это сон.
И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
Скрипичный строй в смятеньи и слезах.
Ночного хора дикое начало,
И запах роз в гниющих парниках,
Где под стеклянным небом ночевала
Родная тень в кочующих толпах.
И мнится мне: весь в музыке и пене,
Железный мир так нищенски дрожит,
В стеклянные я упираюсь сени;
<Горячий пар зрачки смычков слепит.>
Куда же ты? На тризне милой тени
В последний раз нам музыка звучит.
<1923?>
«Умывался ночью на дворе…»
Умывался ночью на дворе —
Твердь сияла грубыми звездами.
Звездный луч – как соль на топоре,
Стынет бочка с полными краями.
И земля по совести сурова.
Чище правды свежего холста
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее,
И земля правдивей и страшнее.
1921
«Кому зима – арак и пунш голубоглазый…»
Кому зима – арак и пунш голубоглазый,
Кому душистое с корицею вино,
Кому жестоких звезд соленые приказы
В избушку дымную перенести дано.
Немного теплого куриного помета
И бестолкового овечьего тепла;
Я всё отдам за жизнь —
мне так нужна забота —
И спичка серная меня б согреть могла.
Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка,
И верещанье звезд щекочет слабый слух,
Но желтизну травы и теплоту суглинка
Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух.
Тихонько гладить шерсть и ворошить солому,
Как яблоня зимой в рогоже голодать,
Тянуться с нежностью
бессмысленно к чужому,
И шарить в пустоте, и терпеливо ждать.
Пусть <заговорщики> торопятся по снегу
Отарою овец и хрупкий наст скрипит,
и горький дым к ночлегу —
Кому – крутая соль торжественных обид.
О, если бы поднять
фонарь на длинной палке,
С собакой впереди идти под солью звезд
И с петухом в горшке
А белый, белый снег до боли очи ест.
1922
«С розовой пеной усталости у мягких губ…»
С розовой пеной усталости у мягких губ
Яростно волны зеленые роет бык,
Фыркает, гребли не любит – женолюб,
Ноша хребту непривычна, и труд велик.
Изредка выскочит дельфина колесо
Да повстречается морской колючий еж,
Нежные руки Европы – берите всё,
Где ты для выи желанней ярмо найдешь.
Горько внимает Европа могучий плеск,
Тучное море кругом закипает в ключ,
Видно, страшит ее вод маслянистый блеск,
И соскользнуть бы хотелось с шершавых круч.
О, сколько раз ей милее уключин скрип,
Лоном широкая палуба, гурт овец
И за высокой кормою мельканье рыб —
С нею безвесельный дальше плывет гребец.
1922
И нельзя признаться вдруг,
И меня срезает время,
Всё чего-то не хватает,
А ведь раньше лучше было,
И пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Видно, даром не проходит
Шевеленье этих губ,
И вершина колобродит,
Обреченная на сруб.
1922
«Как растет хлебов опара…»
Как растет хлебов опара,
Поначалу хороша,
И беснуется от жару
Домовитая душа, —
Словно хлебные Софии
С херувимского стола
Круглым жаром налитые
Поднимают купола.
Чтобы силой, или лаской
Время – царственный подпасок —
И свое находит место
Черствый пасынок веков,
Усыхающий довесок
Прежде вынутых хлебов.
1922
«Я не знаю, с каких пор…»
Я не знаю, с каких пор
Эта песенка началась —
Не по ней ли шуршит вор,
Комариный звенит князь?
Я хотел бы ни о чем
Еще раз поговорить,
Прошуршать спичкой, плечом
Растолкать ночь – разбудить.
Приподнять, как душный стог,
Воздух, что шапкой томит,
В котором тмин зашит,
Чтобы розовой крови связь,
Этих сухоньких трав звон,
Уворованная нашлась
1922
«Я по лесенке приставной…»
Я по лесенке приставной
Лез на всклоченный сеновал, —
Я дышал звезд млечных трухой,
Колтуном пространства дышал.
Удлиненных звучаний рой,
В этой вечной склоке ловить
Звезд в ковше Медведицы семь,
Добрых чувств на земле пять,
Набухает, звенит темь
И растет и звенит опять.
Не своей чешуей шуршим,
Против шерсти мира поем.
Лиру строим, словно спешим
Обрасти косматым руном.
Из гнезда упавших щеглов
Косари приносят назад, —
Из горящих вырвусь рядов
Чтобы розовой крови связь
Распростились: одна скрепясь,
А другая – в заумный сон.
1922
«Ветер нам утешенье принес…»
Ветер нам утешенье принес,
И в лазури почуяли мы
Ассирийские крылья стрекоз,
Переборы коленчатой тьмы.
И военной грозой потемнел
Нижний слой помраченных небес,
Шестируких летающих тел
Слюдяной перепончатый лес.
И в блаженные полдни всегда,
Как сгустившейся ночи намек,
Роковая трепещет звезда.
И с трудом пробиваясь вперед,
В чешуе искалеченных крыл,
Под высокую руку берет
Побежденную твердь Азраил.
1922
Московский дождик
…Он подает, куда как скупо,
И в темноте растет кипенье —
Чаинок легкая возня,
Как бы воздушный муравейник
Пирует в темных зеленях;
Из свежих капель виноградник
Зашевелился в мураве.
Как будто холода рассадник
Открылся в лапчатой Москве!
1922
Век
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки,
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Век младенческий земли —
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
<1922>
Нашедший подкову
Глядим на лес и говорим:
Вот лес корабельный, мачтовый:
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные
от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю
Одинокими пиниями
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленой пятою ветра устоит отвес,
пригнанный к пляшущей палубе,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших
сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником,
а другим —
Отцом путешествий, другом морехода, —
Говорим:
И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях,
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять
на щепотку соли
Всё трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
Земля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги
птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими
любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других —
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства,
слишком сильного одуряющего запаха —
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти