Скачать:TXTPDF
Стихотворения

глин.

Октябрь 1930

* * *

На полицейской бумаге верже

Ночь наглоталась колючих ершей —

Звезды живут, канцелярские птички,

Пишут и пишут свои раппортички.

Сколько бы им ни хотелось мигать,

Могут они заявленье подать,

И на мерцанье, писанье и тленье

Возобновляют всегда разрешенье.

Октябрь 1930

* * *

Дикая кошка – армянская речь

Мучит меня и царапает ухо.

Хоть на постели горбатой прилечь:

О, лихорадка, о, злая моруха!

Падают вниз с потолка светляки,

Ползают мухи по липкой простыне,

И маршируют повзводно полки

Птиц голенастых по желтой равнине.

Страшен чиновниклицо как тюфяк,

Нету его ни жалчей, ни нелепей,

Командированный – мать твою так! —

Без подорожной в армянские степи.

Пропадом ты пропади, говорят,

Сгинь ты навек, чтоб ни слуху, ни духу, —

Старый повытчик, награбив деньжат,

Бывший гвардеец, замыв оплеуху.

Грянет ли в двери знакомое: – Ба!

Ты ли, дружище, – какая издевка!

Долго ль еще нам ходить по гроба,

Как по грибы деревенская девка?..

Были мы люди, а стали людьё,

И суждено – по какому разряду? —

Нам роковое в груди колотье

Да эрзерумская кисть винограду.

Ноябрь 1930

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,

Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930

* * *

С миром державным я был лишь ребячески

связан,

Устриц боялся и на гвардейцев смотрел

исподлобья

И ни крупицей души я ему не обязан,

Как я ни мучил себя по чужому подобью.

С важностью глупой, насупившись, в митре

бобровой

Я не стоял под египетским портиком банка,

И над лимонной Невою под хруст сторублевый

Мне никогда, никогда не плясала цыганка.

Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных

Я убежал к нереидам на Черное море,

И от красавиц тогдашних – от тех европеянок

нежных —

Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

Так отчего ж до сих пор этот город довлеет

Мыслям и чувствам моим по старинному праву?

Он от пожаров еще и морозов наглее —

Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый!

Не потому ль, что я видел на детской картинке

Лэди Годиву с распущенной рыжею гривой,

Я повторяю еще про себя под сурдинку:

– Лэди Годива, прощай… Я не помню, Годива…

Январь 1931

* * *

Мы с тобой на кухне посидим,

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Январь 1931

* * *

Ma voia aigre et fausse…

P. Verlain[4]

Я скажу тебе с последней

Прямотой:

Все лишь бредни – шерри-бренди, —

Ангел мой.

Там, где эллину сияла

Красота,

Мне из черных дыр зияла

Срамота.

Греки сбондили Елену

По волнам,

Ну, а мне – соленой пеной

По губам.

По губам меня помажет

Пустота,

Строгий кукиш мне покажет

Нищета.

Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли —

Все равно;

Ангел Мэри, пей коктейли,

Дуй вино.

Я скажу тебе с последней

Прямотой:

Все лишь бредни – шерри-бренди, —

Ангел мой.

2 марта 1931

* * *

Колют ресницы. В груди прикипела слеза.

Чую без страху, что будет и будет гроза.

Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.

Душно – и все-таки до смерти хочется жить.

С нар приподнявшись на первый раздавшийся

звук,

Дико и сонно еще озираясь вокруг,

Так вот бушлатник шершавую песню поет

В час, как полоской заря над острогом встает.

2 марта 1931

* * *

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей, —

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей…

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе;

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе.

Уведи меня в ночь, где течет Енисей

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

17-18 марта 1931, конец 1935

* * *

Жил Александр Герцевич,

Еврейский музыкант, —

Он Шуберта наверчивал,

Как чистый бриллиант.

И всласть, с утра до вечера,

Заученную вхруст,

Одну сонату вечную

Играл он наизусть

Что, Александр Герцевич,

На улице темно?

Брось, Александр Сердцевич, —

Чего там? Все равно!

Пускай там итальяночка,

Покуда снег хрустит,

На узеньких на саночках

За Шубертом летит:

Нам с музыкой-голу́бою

Не страшно умереть,

Там хоть вороньей шубою

На вешалке висеть

Все, Александр Герцевич,

Заверчено давно.

Брось, Александр Скерцевич.

Чего там! Все равно!

27 марта 1931

* * *

Нет, не спрятаться мне от великой муры

За извозчичью спину – Москву,

Я трамвайная вишенка страшной поры

И не знаю, зачем я живу.

Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»

Посмотреть, кто скорее умрет,

А она то сжимается, как воробей,

То растет, как воздушный пирог.

И едва успевает грозить из угла —

Ты как хочешь, а я не рискну!

У кого под перчаткой не хватит тепла,

Чтоб объездить всю курву Москву.

Апрель 1931

Неправда

Я с дымящей лучиной вхожу

К шестипалой неправде в избу:

– Дай-ка я на тебя погляжу,

Ведь лежать мне в сосновом гробу.

А она мне соленых грибков

Вынимает в горшке из-под нар,

А она из ребячьих пупков

Подает мне горячий отвар.

– Захочу, – говорит, – дам еще… —

Ну, а я не дышу, сам не рад.

Шасть к порогу – куда там – в плечо

Уцепилась и тащит назад.

Вошь да глушь у нее, тишь да мша, —

Полуспаленка, полутюрьма…

Ничего, хороша, хороша…

Я и сам ведь такой же, кума.

4 апреля 1931

* * *

Я пью за военные астры, за все, чем корили меня,

За барскую шубу, за астму, за желчь

петербургского дня.

За музыку сосен савойских, Полей Елисейских

бензин,

За розу в кабине рольс-ройса и масло парижских

картин.

Я пью за бискайские волны, за сливок

альпийских кувшин,

За рыжую спесь англичанок и дальних колоний

хинин.

Я пью, но еще не придумал – из двух выбираю

одно:

Веселое асти-спуманте иль папского замка вино.

11 апреля 1931

Рояль

Как парламент, жующий фронду,

Вяло дышит огромный зал —

Не идет Гора на Жиронду,

И не крепнет сословий вал.

Оскорбленный и оскорбитель,

Не звучит рояль-Голиаф —

Звуколюбец, душемутитель,

Мирабо фортепьянных прав.

Разве руки мои – кувалды?

Десять пальцев – мой табунок!

И вскочил, отряхая фалды,

Мастер Генрих – конек-горбунок.

…………………………..

Чтобы в мире стало просторней,

Ради сложности мировой,

Не втирайте в клавиши корень

Сладковатой груши земной.

Чтоб смолою соната джина

Проступила из позвонков,

Нюренбергская есть пружина,

Выпрямляющая мертвецов.

16 апреля 1931

* * *

– Нет, не мигрень, – но подай карандашик

ментоловый, —

Ни поволоки искусства, ни красок пространства

веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою

шопотью,

И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом в лесном переплете

шагреневом

Вдруг разгорелась она почему-то огромным

пожаром сиреневым…

– Нет, не мигрень, но подай карандашик

ментоловый, —

Ни поволоки искусства, ни красок пространства

веселого!

Дальше сквозь стекла цветные, сощурясь,

мучительно вижу я:

Небо, как палица, грозное, земля, словно

плешина, рыжая…

Дальше – еще не припомню – и дальше

Скачать:TXTPDF

глин. Октябрь 1930 * * * На полицейской бумаге верже Ночь наглоталась колючих ершей — Звезды живут, канцелярские птички, Пишут и пишут свои раппортички. Сколько бы им ни хотелось мигать,