Скачать:TXTPDF
Стихотворения

где купальни, бумагопрядильни

И широчайшие зеленые сады,

На реке Москве есть светоговорильня

С гребешками отдыха, культуры и воды.

Эта слабогрудая речная волокита,

Скучные-нескучные, как халва, холмы,

Эти судоходные марки и открытки,

На которых носимся и несемся мы.

У реки Оки вывернуто веко,

Оттого-то и на Москве ветерок.

У сестрицы Клязьмы загнулась ресница,

Оттого на Яузе утка плывет.

На Москве-реке почтовым пахнет клеем,

Там играют Шуберта в раструбы рупоров.

Вода на булавках и воздух нежнее

Лягушиной кожи воздушных шаров.

Май 1932

Ламарк

Был старик, застенчивый, как мальчик,

Неуклюжий, робкий патриарх

Кто за честь природы фехтовальщик?

Ну, конечно, пламенный Ламарк.

Если все живое лишь помарка

За короткий выморочный день,

На подвижной лестнице Ламарка

Я займу последнюю ступень.

К кольчецам спущусь и к усоногим,

Прошуршав средь ящериц и змей,

По упругим сходням, по излогам

Сокращусь, исчезну, как Протей.

Роговую мантию надену,

От горячей крови откажусь,

Обрасту присосками и в пену

Океана завитком вопьюсь.

Мы прошли разряды насекомых

С наливными рюмочками глаз.

Он сказал: природа вся в разломах,

Зренья нет – ты зришь в последний раз.

Он сказал: довольно полнозвучья, —

Ты напрасно Моцарта любил:

Наступает глухота паучья,

Здесь провал сильнее наших сил.

И от нас природа отступила —

Так, как будто мы ей не нужны,

И продольный мозг она вложила,

Словно шпагу, в темные ножны.

И подъемный мост она забыла,

Опоздала опустить для тех,

У кого зеленая могила,

Красное дыханье, гибкий смех

7 – 9 мая 1932

Импрессионизм

Художник нам изобразил

Глубокий обморок сирени

И красок звучные ступени

На холст, как струпья, положил.

Он понял масла густоту —

Его запекшееся лето

Лиловым мозгом разогрето,

Расширенное в духоту.

А тень-то, тень все лиловей,

Свисток иль хлыст, как спичка, тухнет, —

Ты скажешь: повара на кухне

Готовят жирных голубей.

Угадывается качель,

Недомалеваны вуали,

И в этом солнечном развале

Уже хозяйничает шмель.

23 мая 1932

* * *

Дайте Тютчеву стрекозу —

Догадайтесь почему!

Веневитинову – розу.

Ну, а перстень – никому.

Боратынского подошвы

Изумили прах веков,

У него без всякой прошвы

Наволочки облаков.

А еще над нами волен

Лермонтов, мучитель наш,

И всегда одышкой болен

Фета жирный карандаш.

Май 1932

Батюшков

Словно гуляка с волшебною тростью,

Батюшков нежный со мною живет.

Он тополями шагает в замостье,

Нюхает розу и Дафну поет.

Ни на минуту не веря в разлуку,

Кажется, я поклонился ему:

В светлой перчатке холодную руку

Я с лихорадочной завистью жму.

Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.

И не нашел от смущения слов:

– Ни у кого – этих звуков изгибы…

– И никогдаэтот говор валов…

Наше мученье и наше богатство,

Косноязычный, с собой он принес —

Шум стихотворства и колокол братства,

И гармонический проливень слез.

И отвечал мне оплакавший Тасса:

– Я к величаньям еще не привык;

Только стихов виноградное мясо

Мне освежило случайно язык

Что ж! Поднимай удивленные брови

Ты, горожанин и друг горожан,

Вечные сны, как образчики крови,

Переливай из стакана в стакан

18 июня 1932

Стихи о русской поэзии

1

Сядь, Державин, развалися, —

Ты у нас хитрее лиса,

И татарского кумыса

Твой початок не прокис.

Дай Языкову бутылку

И подвинь ему бокал.

Я люблю его ухмылку,

Хмеля бьющуюся жилку

И стихов его накал.

Гром живет своим накатом —

Что ему до наших бед?

И глотками по раскатам

Наслаждается мускатом

На язык, на вкус, на цвет.

Капли прыгают галопом,

Скачут градины гурьбой,

Пахнет потом – конским топом —

Нет – жасмином, нет – укропом,

Нет – дубовою корой.

2

Зашумела, задрожала,

Как смоковницы листва,

До корней затрепетала

С подмосковными Москва.

Катит гром свою тележку

По торговой мостовой,

И расхаживает ливень

С длинной плеткой ручьевой.

И угодливо поката

Кажется земля, пока

Шум на шум, как брат на брата,

Восстают издалека.

Капли прыгают галопом.

Скачут градины гурьбой

С рабским потом, конским топом

И древесною молвой.

4 июля 1932

3

С. А. Клычкову

Полюбил я лес прекрасный,

Смешанный, где козырь – дуб,

В листьях клена перец красный,

В иглах – еж-черноголуб.

Там фисташковые молкнут

Голоса на молоке,

И когда захочешь щелкнуть,

Правды нет на языке.

Там живет народец мелкий

В желудевых шапках все —

И белок кровавый белки

Крутят в страшном колесе.

Там щавель, там вымя птичье,

Хвой павлинья кутерьма,

Ротозейство и величье

И скорлупчатая тьма.

Тычут шпагами шишиги,

В треуголках носачи,

На углях читают книги

С самоваром палачи.

И еще грибы-волнушки,

В сбруе тонкого дождя,

Вдруг поднимутся с опушки —

Так, немного погодя…

Там без выгоды уроды

Режутся в девятый вал,

Храп коня и крап колоды —

Кто кого? Пошел развал

И деревья – брат на брата

Восстают. Понять спеши:

До чего аляповаты,

До чего как хороши!

3 – 7 июля 1932

К немецкой речи

Б.С. Кузину

Freund! Versäume nicht zu leben:

Denn die Jahre fliehn,

Und es wird der Saft der Reben

Uns nicht lange glühn!

Ew. Chr. Kleist[5]

Себя губя, себе противореча,

Как моль летит на огонек полночный,

Мне хочется уйти из нашей речи

За все, чем я обязан ей бессрочно.

Есть между нами похвала без лести

И дружба есть в упор, без фарисейства —

Поучимся ж серьезности и чести

На западе у чуждого семейства.

Поэзия, тебе полезны грозы!

Я вспоминаю немца-офицера,

И за эфес его цеплялись розы,

И на губах его была Церера…

Еще во Франкфурте отцы зевали,

Еще о Гете не было известий,

Слагались гимны, кони гарцевали

И, словно буквы, прыгали на месте.

Скажите мне, друзья, в какой Валгалле

Мы вместе с вами щелкали орехи,

Какой свободой мы располагали,

Какие вы поставили мне вехи.

И прямо со страницы альманаха,

От новизны его первостатейной,

Сбегали в гроб ступеньками, без страха,

Как в погребок за кружкой мозельвейна.

Чужая речь мне будет оболочкой,

И много прежде, чем я смел родиться,

Я буквой был, был виноградной строчкой,

Я книгой был, которая вам снится.

Когда я спал без облика и склада,

Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.

Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык – он мне не нужен.

Бог Нахтигаль, меня еще вербуют

Для новых чум, для семилетних боен.

Звук сузился, слова шипят, бунтуют,

Но ты живешь, и я с тобой спокоен.

8 – 12 августа 1932

Ариост

Во всей Италии приятнейший, умнейший,

Любезный Ариост немножечко охрип.

Он наслаждается перечисленьем рыб

И перчит все моря нелепицею злейшей.

И, словно музыкант на десяти цимбалах,

Не уставая рвать повествованья нить,

Ведет туда-сюда, не зная сам, как быть,

Запутанный рассказ о рыцарских скандалах.

На языке цикад пленительная смесь

Из грусти пушкинской и средиземной спеси —

Он завирается, с Орландом куролеся,

И содрогается, преображаясь весь.

И морю говорит: шуми без всяких дум,

И деве на скале: лежи без покрывала…

Рассказывай еще – тебя нам слишком мало,

Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.

О город ящериц, в котором нет души, —

Когда бы чаще ты таких мужей рожала,

Феррара черствая! Который раз сначала,

Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши!

В Европе холодно. В Италии темно.

Власть отвратительна, как руки брадобрея,

А он вельможится все лучше, все хитрее

И улыбается в крылатое окно

Ягненку на горе, монаху на осляти,

Солдатам герцога, юродивым слегка

От винопития, чумы и чеснока,

И в сетке синих мух уснувшему дитяти.

А я люблю его неистовый досуг

Язык бессмысленный, язык солено-сладкий

И звуков стакнутых прелестные двойчатки…

Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг.

Любезный Ариост, быть может, век пройдет —

В одно широкое и братское лазорье

Сольем твою лазурь и наше черноморье.

…И мы бывали там. И мы там пили мед…

4 – 6 мая 1933

Ариост

В Европе холодно. В Италии темно.

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,

На Адриатику широкое окно.

Над розой мускусной жужжание пчелы,

В степи полуденной – кузнечик мускулистый.

Крылатой лошади подковы тяжелы,

Часы песочные желты и золотисты.

На языке цикад пленительная смесь

Из грусти пушкинской и средиземной спеси,

Как плющ назойливый, цепляющийся весь,

Он мужественно врет, с Орландом куролеся.

Часы песочные желты и золотисты,

В степи полуденной кузнечик мускулистый

И прямо на луну влетает враль плечистый

Любезный Ариост, посольская лиса,

Цветущий папоротник, парусник, столетник,

Ты слушал на луне овсянок голоса,

А при дворе у рыб – ученый был советник.

О, город ящериц, в котором нет души, —

От ведьмы и судьи таких сынов рожала

Феррара черствая и на цепи держала,

И солнце рыжего ума взошло в глуши.

Мы удивляемся лавчонке мясника,

Под сеткой синих мух уснувшему дитяти,

Ягненку на дворе, монаху на осляти,

Солдатам герцога, юродивым слегка

От винопития, чумы и чеснока, —

И свежей, как заря, удивлены утрате…

Май 1933, июль 1935

* * *

Не искушай чужих наречий, но постарайся

их забыть:

Ведь все равно ты не сумеешь стекло зубами

укусить.

О, как мучительно дается чужого клекота полет —

За беззаконные восторги лихая плата стережет.

Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот

В последний раз перед разлукой чужое имя

не спасет.

Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,

Чудовища с лазурным мозгом и чешуей

из влажных глаз?

И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,

Получишь уксусную губку ты для изменнических

губ.

Май 1933

Старый Крым

Холодная весна. Голодный Старый Крым,

Как был при Врангеле – такой же виноватый.

Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,

Такой же серенький, кусающийся дым.

Все так же хороша рассеянная даль

Деревья, почками набухшие на малость,

Стоят, как пришлые, и возбуждает жалость

Вчерашней глупостью украшенный миндаль.

Природа своего не узнает лица,

И тени страшные Украины, Кубани…

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца…

Май 1933

* * *

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются глазища

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, дарит за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него – то малина

И широкая грудь осетина.

Ноябрь 1933

* * *

Квартира тиха как бумага

Пустая, без всяких затей, —

И слышно, как булькает влага

По трубам внутри батарей.

Имущество в полном порядке,

Лягушкой застыл телефон,

Видавшие виды манатки

На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,

И некуда больше бежать,

А я как дурак на гребенке

Обязан кому-то играть.

Наглей комсомольской ячейки

И вузовской песни наглей,

Присевших на школьной скамейке

Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,

Пеньковые речи ловлю

И грозное баюшки-баю

Колхозному баю пою.

Какой-нибудь изобразитель,

Чесатель колхозного льна,

Чернила и крови смеситель,

Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,

Проваренный в чистках, как соль,

Жены и детей содержатель,

Такую ухлопает моль.

И столько мучительной злости

Таит в себе каждый намек,

Как будто вколачивал гвозди

Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,

За семьдесят лет начинать,

Тебе, старику и неряхе,

Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены

Давнишнего страха струя

Ворвется в халтурные стены

Московского злого жилья.

Ноябрь 1933

* * *

У нашей святой молодежи

Хорошие песни в крови —

На баюшки-баю похожи

И баю борьбу объяви.

И я за собой примечаю

И что-то такое пою:

Колхозного бая качаю,

Кулацкого пая пою.

Ноябрь 1933

Восьмистишия

1

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Прийдет выпрямительный вздох.

И дугами парусных гонок

Зеленые формы чертя,

Играет пространство спросонок

Не знавшее

Скачать:TXTPDF

где купальни, бумагопрядильни И широчайшие зеленые сады, На реке Москве есть светоговорильня С гребешками отдыха, культуры и воды. Эта слабогрудая речная волокита, Скучные-нескучные, как халва, холмы, Эти судоходные марки и