Скачать:PDFTXT
Век мой, зверь мой (сборник)

всевозможным господам

Прислуживали сразу.

И нет рассказчика для жен

В порочных длинных платьях,

Что проводили дни, как сон,

В пленительных занятьях:

Лепили воск, мотали шелк,

Учили попугаев

И в спальню, видя в этом толк,

Пускали негодяев.

Импрессионизм

Художник нам изобразил

Глубокий обморок сирени

И красок звучные ступени

На холст, как струпья, положил.

Он понял масла густоту;

Его запекшееся лето

Лиловым мозгом разогрето,

Расширенное в духоту.

А тень-то, тень – всё лилове́й!

Свисток иль хлыст как спичка тухнет.

Ты скажешь: повара на кухне

Готовят жирных голубей.

Угадывается качель,

Недомалеваны вуали,

И в этом сумрачном развале

Уже хозяйничает шмель.

* * *

С. А. Клычкову

Там, где купальни-бумагопрядильни

И широчайшие зеленые сады,

На Москве-реке есть светоговорильня

С гребешками отдыха, культуры и воды.

Эта слабогрудая речная волокита,

Скучные-нескучные, как халва, холмы,

Эти судоходные марки и открытки,

На которых носимся и несемся мы,

У реки Оки вывернуто веко,

Оттого-то и на Москве ветерок.

У сестрицы Клязьмы загнулась ресница,

Оттого на Яузе утка плывет.

На Москве-реке почтовым пахнет клеем,

Там играют Шуберта в раструбы рупоров,

Вода на булавках, и воздух нежнее

Лягушиной кожи воздушных шаров.

Батюшков

Словно гуляка с волшебною тростью,

Батюшков нежный со мною живет.

Он тополями шагает в замостье,

Нюхает розу и Дафну поет.

Ни на минуту не веря в разлуку,

Кажется, я поклонился ему:

В светлой перчатке холодную руку

Я с лихорадочной завистью жму.

Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.

И не нашел от смущения слов:

Ни у кого – этих звуков изгибы…

И никогдаэтот говор валов…

Наше мученье и наше богатство,

Косноязычный, с собой он принес

Шум стихотворства и колокол братства

И гармонический проливень слез.

И отвечал мне оплакавший Тасса:

Я к величаньям еще не привык;

Только стихов виноградное мясо

Мне освежило случайно язык

Что ж! Поднимай удивленные брови,

Ты, горожанин и друг горожан,

Вечные сны, как образчики крови,

Переливай из стакана в стакан

Стихи о русской поэзии

I

Сядь, Державин, развалися,

Ты у нас хитрее лиса,

И татарского кумыса

Твой початок не прокис.

Дай Языкову бутылку

И подвинь ему бокал.

Я люблю его ухмылку,

Хмеля бьющуюся жилку

И стихов его накал.

Гром живет своим накатом —

Что ему до наших бед? —

И глотками по раскатам

Наслаждается мускатом

На язык, на вкус, на цвет.

Капли прыгают галопом,

Скачут градины гурьбой,

Пахнет городом, потопом,

Нет – жасмином, нет – укропом,

Нет – дубовою корой!

II

Зашумела, задрожала,

Как смоковницы листва,

До корней затрепетала

С подмосковными Москва.

Катит гром свою тележку

По торговой мостовой

И расхаживает ливень

С длинной плеткой ручьевой.

И угодливо-поката

Кажется земля – пока,

Шум на шум, как брат на брата,

Восстает издалека.

Капли прыгают галопом,

Скачут градины гурьбой

С рабским потом, конским топом

И древесною молвой.

III

С. А. Клычкову

Полюбил я лес прекрасный,

Смешанный, где козырь – дуб,

В листьях клена – перец красный,

В иглах – еж-черноголуб.

Там фисташковые молкнут

Голоса на молоке,

И когда захочешь щелкнуть,

Правды нет на языке.

Там живет народец мелкий,

В желудевых шапках все,

И белок кровавый белки

Крутят в страшном колесе.

Там щавель, там вымя птичье,

Хвои павлинья кутерьма,

Ротозейство и величье

И скорлупчатая тьма.

Тычут шпагами шишиги,

В треуголках носачи,

На углях читают книги

С самоваром палачи.

И еще грибы-волнушки

В сбруе тонкого дождя

Вдруг поднимутся с опушки

Так – немного погодя…

Там без выгоды уроды

Режутся в девятый вал,

Храп коня и крап колоды,

Кто кого? Пошел развал

И деревья – брат на брата

Восстают. Понять спеши:

До чего аляповаты,

До чего как хороши!

* * *

Дайте Тютчеву стреко́зу —

Догадайтесь, почему.

Веневитинову – розу,

Ну а перстень – никому.

Баратынского подошвы

Раздражают прах веков.

У него без всякой прошвы

Наволочки облаков.

А еще над нами волен

Лермонтов – мучитель наш,

И всегда одышкой болен

Фета жирный карандаш.

К немецкой речи

Б. С. Кузину

Себя губя, себе противореча,

Как моль летит на огонек полночный,

Мне хочется уйти из нашей речи

За всё, чем я обязан ей бессрочно.

Есть между нами похвала без лести

И дружба есть в упор, без фарисейства,

Поучимся ж серьезности и чести

На Западе у чуждого семейства.

Поэзия, тебе полезны грозы!

Я вспоминаю немца-офицера:

И за эфес его цеплялись розы,

И на губах его была Церера.

Еще во Франкфурте отцы зевали,

Еще о Гёте не было известий,

Слагались гимны, кони гарцевали

И, словно буквы, прыгали на месте.

Скажите мне, друзья, в какой Валгалле

Мы вместе с вами щелкали орехи,

Какой свободой вы располагали,

Какие вы поставили мне вехи?

И прямо со страницы альманаха,

От новизны его первостатейной,

Сбегали в гроб – ступеньками, без страха,

Как в погребок за кружкой мозельвейна.

Чужая речь мне будет оболочкой,

И много прежде, чем я смел родиться,

Я буквой был, был виноградной строчкой,

Я книгой был, которая вам снится.

Когда я спал без облика и склада,

Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.

Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык – он мне не нужен.

Бог Нахтигаль, меня еще вербуют

Для новых чум, для семилетних боен.

Звук сузился. Слова шипят, бунтуют,

Но ты живешь, и я с тобой спокоен.

Ариост

Во всей Италии приятнейший, умнейший,

Любезный Ариост немножечко охрип.

Он наслаждается перечисленьем рыб

И перчит все моря нелепицею злейшей.

И, словно музыкант на десяти цимбалах,

Не уставая рвать повествованья нить,

Ведет – туда-сюда, не зная сам, как быть, —

Запутанный рассказ о рыцарских скандалах.

На языке цикад – пленительная смесь

Из грусти пушкинской и средиземной спеси,

Он завирается, с Орландом куролеся,

И содрогается, преображаясь весь.

И морю говорит: шуми без всяких дум,

И деве на скале: лежи без покрывала…

Рассказывай еще – тебя нам слишком мало.

Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.

О город ящериц, в котором нет души —

Когда бы чаще ты таких мужей рожала,

Феррара черствая! Который раз сначала,

Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши!

В Европе холодно. В Италии темно.

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

А он вельможится всё лучше, всё хитрее

И улыбается в крылатое окно

Ягненку на горе, монаху на осляти,

Солдатам герцога, юродивым слегка

От винопития, чумы и чеснока,

И в сетке синих мух уснувшему дитяти.

А я люблю его неистовый досуг,

Язык бессмысленный, язык солено-сладкий

И звуков стакнутых прелестные двойчатки…

Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг.

Любезный Ариост, быть может, век пройдет —

В одно широкое и братское лазорье

Сольем твою лазурь и наше Черноморье.

…И мы бывали там. И мы там пили мед…

* * *

Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:

Ведь всё равно ты не сумеешь стекла зубами укусить!

О, как мучительно дается чужого клекота почет:

За беззаконные восторги лихая плата стережет!

Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот

В последний раз перед разлукой чужое имя не спасет.

Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,

Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз?

И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,

Получишь уксусную губку ты для изменнических губ.

* * *

Друг Ариоста, друг Петрарки, Тасса друг

Язык бессмысленный, язык солено-сладкий

И звуков стакнутых прелестные двойчатки…

Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг!

* * *

Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым,

Как был при Врангеле – такой же виноватый.

Комочки на земле. На рубищах заплаты.

Всё тот же кисленький, кусающийся дым.

Всё так же хороша рассеянная даль.

Деревья, почками набухшие на малость,

Стоят как пришлые, и вызывает жалость

Пасхальной глупостью украшенный миндаль.

Природа своего не узнает лица,

И тени страшные Украйны и Кубани…

На войлочной земле голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца.

* * *

Холодная весна. Голодный Старый Крым,

Как был при Врангеле – такой же виноватый.

Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,

Такой же серенький, кусающийся дым.

Всё так же хороша рассеянная даль,

Деревья, почками набухшие на малость,

Стоят как пришлые, и вызывает жалость

Вчерашней глупостью украшенный миндаль.

Природа своего не узнает лица,

А тени страшные – Украины, Кубани…

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца.

Старый Крым, май 1933

* * *

Квартира тиха, как бумага,

Пустая, без всяких затей,

И слышно, как булькает влага

По трубам внутри батарей,

Имущество в полном порядке,

Лягушкой застыл телефон,

Видавшие виды манатки

На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,

И некуда больше бежать,

И я как дурак на гребенке

Обязан кому-то играть.

Наглей комсомольской ячейки

И вузовской песни бойчей,

Присевших на школьной скамейке

Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,

Пеньковые речи ловлю

И грозное баюшки-баю

Колхозному баю пою.

Какой-нибудь изобразитель,

Чесатель колхозного льна,

Чернила и крови смеситель,

Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,

Проваренный в чистках, как соль,

Жены и детей содержатель

Такую ухлопает моль.

И столько мучительной злости

Таит в себе каждый намек,

Как будто вколачивал гвозди

Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,

За семьдесят лет начинать

Тебе, старику и неряхе,

Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены

Давнишнего страха струя

Ворвется в халтурные стены

Московского злого жилья.

* * *

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются усища

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет,

Как подкову, дарит за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него – то малина,

И широкая грудь осетина.

Восьмистишия

1

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то – четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

И дугами парусных гонок

Зеленые формы чертя,

Играет пространство спросонок

Не знавшее люльки дитя.

2

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то – четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

И так хорошо мне и тяжко,

Когда приближается миг,

И вдруг дуговая растяжка

Звучит в бормотаньях моих.

3

О, бабочка, о, мусульманка,

В разрезанном саване вся —

Жизняночка и умиранка,

Такая большая – сия!

С большими усами кусава

Ушла с головою в бурнус.

О флагом развернутый саван,

Сложи свои крылья – боюсь!

4

Шестого чувства крошечный придаток

Иль ящерицы теменной глазок,

Монастыри улиток и створчаток,

Мерцающих ресничек говорок.

Недостижимое, как это близко:

Ни развязать нельзя, ни посмотреть,

Как будто в руку вложена записка

И на нее немедленно ответь…

5

Преодолев затверженность природы,

Голуботвердый глаз проник в ее закон:

В земной коре юродствуют породы

И, как руда, из груди рвется стон.

И тянется глухой недоразвиток

Как бы дорогой, согнутою в рог, —

Понять пространства внутренний избыток,

И лепестка, и купола залог.

6

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок,

Единый во внутренней тьме,

И он лишь на собственной тяге,

Зажмурившись, держится сам,

Он так же отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

7

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

Быть может, прежде губ уже родился шепот,

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.

8

И клена зубчатая лапа

Купается в круглых углах,

И можно из бабочек крапа

Рисунки слагать на стенах.

Бывают мечети живые —

И я догадался сейчас:

Быть может, мы – Айя-София

С бесчисленным множеством глаз.

9

Скажи мне, чертежник пустыни,

Арабских песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

– Меня не касается трепет

Его иудейских забот —

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет.

10

В игольчатых чумных бокалах

Мы пьем наважденье причин,

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть, величин.

И там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит —

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

11

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосогласье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей —

Безлиственный, дикий лечебник,

Задачник огромных корней.

* * *

Как из одной высокогорной щели

Течет вода – на вкус разноречива —

Полужестка, полусладка, двулична, —

Так, чтобы умереть на самом деле,

Тысячу раз на дню лишусь обычной

Свободы вздоха и сознанья цели…

* * *

Голубые глаза и горячая лобная кость

Мировая манила тебя молодящая злость.

И за то, что тебе суждена была чудная власть,

Положили тебя никогда не судить и не клясть.

На тебя надевали тиару – юрода колпак,

Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!

Как снежок, на Москве заводил кавардак гоголек, —

Непонятен-понятен, невнятен, запутан, лего́к…

Собиратель пространства, экзамены сдавший птенец,

Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец.

Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей

Под морозную пыль образуемых

Скачать:PDFTXT

всевозможным господам Прислуживали сразу. И нет рассказчика для жен В порочных длинных платьях, Что проводили дни, как сон, В пленительных занятьях: Лепили воск, мотали шелк, Учили попугаев И в спальню,