со спортом, движением, попросту отсутствие настоящего здоровья, обязательная анемия.
После тяжелых переходных лет количество пишущих стихи сильно увеличилось. На почве массового недоедания увеличилось число людей, у которых интеллектуальное возбуждение носит болезненный характер и не находит себе выхода ни в какой здоровой деятельности.
Совпадение эпохи голода, пайка и физических лишений с высшим напряжением массового стихописания – явление не случайное. В эти годы (Домино, Кофейни Поэтов и разных Стойл) молодое поколение, особенно в столицах, необходимостью было отчуждено от нормальной работы и профессиональной науки, между тем, как в профессиональном образовании и только в нем скрывается настоящее противоядие от болезни стихов, настоящей жестокой болезни по тому, как она уродует личность, лишает юношу твердой почвы, делает его предметом насмешек и плохо скрытого презрения, отнимает у него то уважение, которым пользуется у общества его здоровый сверстник.
У больного «болезнью стихов» поражает полное отсутствие ориентации не только в его искусстве и литературных школах, но и в общих вопросах, в отношении к обществу, к событиям, к культуре.
Попробуйте перевести разговор с так называемой поэзии на другую тему – и вы услышите жалкие и беспомощные ответы, или просто – «этим я не интересуюсь». Больше того, больной «болезнью стихов» не интересуется и самой поэзией. Обычно он читает только двух-трех современных авторов, которым он собирается подражать. Весь вековой путь русской поэзии ему незнаком.
Пишущие стихи в большинстве случаев очень плохие и невнимательные читатели стихов; для них писать было бы одно горе; крайне непостоянные в своих вкусах, лишенные подготовки, прирожденные не-читатели – они неизменно обижаются на совет научиться читать, прежде чем начать писать.
Никому из них не приходит в голову, что читать стихи – величайшее и труднейшее искусство, и звание читателя не менее почтенно, чем звание поэта; скромное звание читателя их не удовлетворяет и, повторяю, это прирожденные не-читатели.
Разумеется, все, что я сейчас говорю, относится к массовому явлению. Дальше я попытаюсь подойти к нему ближе, классифицировать его и дать несколько типичных примеров.
Мне хочется лишь сказать, что волна стихотворной болезни неизбежно должна схлынуть в связи с общим оздоровлением страны. Молодежь последнего призыва дает меньше поэтов, больше читателей и здоровых людей.
Меня могут спросить, почему бы по примеру французской буржуазной школы не ввести стихописание, версификацию в наше школьное обучение, чтобы показать трудность этого дела, научить его уважать.
На это я отвечу – уже во Франции школьное обучение стихотворчеству нелепо, потому что оно имеет смысл только там, где существует веками неподвижная общепризнанная поэтическая манера: система просодии, как, например, в древней Греции.
Не только русский, но и европейский стих переживает сейчас коренную ломку, поэтому школа, не имея перед глазами увековеченного и прославленного образца, будет поставлена в затруднение, чему учить, и, в лучшем случае, даст лишь подражателей отдельным и случайным поэтам.
Одно дело, если юноша учится писать во всенародной и общепринятой поэтической манере, это просто грамота. Грамоте же можно учить.
Другое дело – подражание отдельным авторам, это дело вкуса, и оно остается на личной совести подражателя.
Кто же они, эти люди – не глядящие прямо в глаза, потерявшие вкус и волю к жизни, тщетно пытающиеся быть интересными, в то время, как им самим ничего не интересно? О них я хочу рассказать в следующий раз – без глумленья, как о больных.
2. Кто же они такие?
Встреча в редакции тяжелого, допотопного, уже не существующего ежемесячника. Входит милый юноша, хорошо одетый, неестественно громкий смех, светские движения, светское обращение совсем не к месту. Надышавшись табачного дыму, уже собираясь уходить, он словно что-то вспоминает и с непринужденностью обращается к бородатому, одурманенному идеологией и честностью редактору: – А скажите, вам не подошли бы французские переводы стихов Языкова? – Глаза у всех раскрылись – было похоже на бред. Он пришел сюда предложить французские стихи и притом переводы Языкова. Когда ему пролепетали вежливое – не нужно, он ушел веселый и ничуть не смущенный. Дикий образ этого юноши мне запомнился надолго. Это был какой-то рекорд ненужности. Все было ненужно: и Языков ему, и он журналу, и французские переводы Языкова России. Не знаю, легко ли ему ходить по людям с таким товаром, но он отверженный, он щеголь и гордится этим.
Однажды я застал у себя в комнате мрачного, очень взрослого человека. Он стоял в шляпе с толстым портфелем, решительный, тяжелый и глядел с ненавистью. Ни тени приветливости, ни улыбки, ни даже обыкновенной просьбы не выражало его лицо: лицо враждебное и ненавидящие глаза. С сосредоточенной враждебностью он сообщил, что его многие слушали и одобрили «из вашей компании», как он выразился с оттенком презрительности, и вдруг уселся, вытащил из портфеля пять клеенчатых тетрадей: – У меня есть драмы, трагедии, поэмы и лирические вещи. Что вам прочесть? – Обязательно прочесть вслух. Обязательно немедленно. Требование и все та же непримиримая ненависть. – «Я не знаю, чего вам нужно, на какой вкус вам нужно. Вашей компании нравилось. Я могу на разный вкус». Когда его тихонько выпроводили, у меня создалось впечатление, что в комнате побывал сумасшедший. Но я ошибся: то был разумный взрослый человек, отец семейства, по образованию техник, но неудачный, инженерию забросил, где-то служит, кормит семью, но иногда на него «находит», и с тяжелой, звериной ненавистью, обращенной даже на собственные кожаные тетради, он врывается в чужие жилища, требует, чтобы его похвалила какая-то «компания», чтобы ему кто-то помог и признал. С ним нельзя говорить. Он оскорбит и хлопнет дверью. С ним разговор закончился бы где-нибудь в пивной бурной исповедью и слезами.
Еще один: голубоглазый, чистенький, с германской вежливостью, аккуратностью приказчика и шубертовской голубой дымкой в глазах. Его приход не уродлив: в нем нет ничего насильственного и безобразящего человеческое общенье. Просто, слегка извиняясь, оставляет детскую каллиграфическую рукопись. И что же? – в убогих строчках, косноязычных напевах – благородный дух германской романтики, темы Новалиса, странные совпадения, беспомощные создания подлинно высокого духа. Он приказчик в нотном магазине, был настройщиком, полунемец. Да читайте же Новалиса, Тика, Брентано. Ведь есть же целый мир, которому вы, кажется, сродни. – Не читал, не догадался, предпочитает писать. Этот или излечится совсем от высокой болезни, или станет настоящим человеком.
Молодой человек в голодное время ходил к классическому поэту и читал ассирийские стихи. Чтобы заставить себя слушать, он приносил сахар. Будучи убежден, что все вообще ерунда и что все можно подделать – и ассирийскую мифологию и сахар он приносил в дар поэту. Он стеснялся бедности и всяческого убожества – он поддерживал самоуважение странными своими жертвоприношениями. Судьба подняла его очень высоко – сейчас у него международное бюро для марочных коллекционеров. Он сохранил только скептицизм, неуважение к своему ассирийскому учителю и убеждение, что все можно подделать.
Стихотворцев в Москву и Петербург шлет Сибирь, шлет Ташкент, даже Бухара и Хорезм. Всем этим людям кажется, что нельзя ехать в Москву с голыми руками, и они вооружаются чем могут – стихами. Стихи везут вместо денег, вместо белья, вместо рекомендаций, как средство завязать сношения с людьми, как способ завоевать жизнь. Ребенок кричит оттого, что он дышит и живет, затем крик обрывается – начинается лепет, но внутренний крик не стихает, и взрослый человек внутренне кричит немым криком, тем же древним криком новорожденного. Общественные приличия заглушают этот крик – он сплошное зияние. Стихотворство юношей и взрослых людей нередко этот самый крик – атавистический, продолжающийся крик младенца.
Слова безразличны – это вечное я живу, я хочу, мне больно.
Он приехал из Иркутска, из рабочих, большое самолюбие, не боится правды, когда ему говорят «плохо», он привез не стихи, а сплошной крик. Ему кажется, что это похоже не то на Маяковского, не то на каких-то имажинистов. Ни на что не похоже, короткие строки, два-три слова, дробит, грызет, захлебывается, душит, неистовствует, затихает, опять куда-то громоздится, ревет, слова безразличны, слова непослушны, все выходит не так, как он хочет, но слышен в них древний рев: я живу, я хочу, мне больно, и, может быть, еще одно уже от взрослого и сознательного человека – помогите! Таких как этот – десятки тысяч. Они – самое главное – им нужно помочь, чтобы они перестали кричать, когда для них будет покончено со стихами этим атавистическим ревом, – начнется лепет, начнется речь, начнется жизнь.
Я спрашиваю – как они сами себя слышат – ведь это очень важно – все зло в том, что они себя оглушают, дурманят звуком собственного голоса, кто просто орет, не считаясь с синтаксисом, чувством и логикой, – кто подпевает в нос, кто бормочет, раскачиваясь на арабский лад, кто выдумал речитативную себе погудку и запевает под мелодическую сурдинку. Смотришь на листок бумаги и думаешь – ведь неглупый человек написал – как он может в этой что-нибудь находить? Но послушаешь, как он это читает – литургия, пророк, носовые звуки, уже на русскую речь непохоже – до того торжественно. Сохранившиеся эстеты напирают на окончания прилагательных – анный, онный, любители грубых стихов на новый лад читают стихи, словно ругаются, наступая на слушателей с проклятием и угрозами. Ну, конечно: – голос – рабочий инструмент, без погудки нельзя, она что рубанок. Голосом, голосом работают стихотворцы. Правильно. Но голос этих людей – их собственный враг. С таким голосом ничего не сошьешь, не сладишь.
Другая черта – жажда увидеть себя напечатанным, хоть где-нибудь, хоть как-нибудь. Убеждены – вот напечатают, и сразу начнется новая жизнь. Ничего не начнется. Печатанье не событие, даже самое хорошее стихотворение не сдвинет с места литературных гор. Девушки и барышни, рукодельницы стихов, те, что зовут себя охотно Майями и хранят благоговейную память о снисходительной ласке большого поэта. Ваше дело проще, вы пишете стихи, чтобы нравиться. А мы сделаем вот что: – заговор русской молодежи – не глядеть на барышень, которые пишут стихи.
А кто же будет писать стихи? Да разве на это вообще нужно разрешенье – все мы носим ботинки, а ведь мало кто шьет башмаки. А многие ли умеют читать стихи? А ведь пишут их почти все.
Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня «биографию», ощущение личной значимости. Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту… Подобно многим другим, чувствую себя должником революции, но приношу ей дары, в которых она пока не нуждается.
Вопрос о том, каким должен быть писатель, – для меня совершенно непонятен: ответить на него