Ну что ж, я держу нашу дорогую мадам Будденброк и говорю все, что говорят в таких случаях. Говорю: «Мужайтесь, дитя мое! Все обойдется!» И еще: «Мы попробуем поговорить с этими людьми. Возьмите себя в руки, заклинаю вас! Идемте скорее!» И я веду ее домой. В столовой мы застаем ту же картину, от которой бежала мадам: солдаты — человек двадцать — роются в ларе с серебром. «С кем из вас, милостивые государи, мне позволено будет вступить в переговоры?» — учтиво обращаюсь я к ним. В ответ раздается хохот: «Да со всеми, папаша!» Но тут один выходит вперед и представляется мне — длинный, как жердь, с нафабренными усами и красными ручищами, которые торчат из обшитых галунами обшлагов мундира. «Ленуар, — говорит он и отдает честь левой рукой, так как в правой держит связку из полдюжины ложек, — Ленуар, сержант. Чем могу служить?» — «Господин офицер! — говорю я, взывая к его point d’honneur[20 — чувству чести (фр.)]. — Неужели подобное занятие совместимо с вашим блистательным званием? Город не сопротивлялся императору». — «Что вы хотите, — отвечает он, — война есть война! Моим людям пришлась по душе эта утварь…» — «Вам следует принять во внимание, — перебил я его, так как меня вдруг осенила эта мысль, — что дама, — говорю я, ибо чего не скажешь в таком положении, — не немка, а скорее ваша соотечественница, француженка…» — «Француженка?» — переспрашивает он. И что, по-вашему, добавил к этому сей долговязый рубака? «Так, значит, эмигрантка? — добавил он. — Но в таком случае она враг философии». Я чуть не прыснул, но овладел собою. «Вы, как я вижу, человек ученый, — говорю я. — Повторяю, заниматься таким делом вам не пристало». Он молчит, потом внезапно заливается краской, швыряет ложки обратно в ларь и кричит: «С чего вы взяли, что я не просто любуюсь ими? Хорошенькие вещички, ничего не скажешь! И если кто-нибудь из моих людей возьмет штучку-другую себе на память…»
Ну, надо сказать, что они немало взяли себе на память, тут уж не помогли никакие призывы ни к божеской, ни к человеческой справедливости. Они не ведали иного бога, кроме этого ужасного маленького человека…
5
— Вы видели его, господин пастор?
Прислуга опять меняет тарелки. Подается гигантский кирпично-красный копченый окорок, горячий, запеченный в сухарях, а к нему кисловатая тушеная капуста и такая пропасть других овощей, что, кажется, все сидящие за столом могли бы насытиться ими. Резать ветчину вызвался Лебрехт Крегер. Изящно приподняв локти и сильно нажимая вытянутыми пальцами на нож и вилку, он бережно отделял сочные куски от окорока. В это время внесли еще и «русский горшок», гордость консульши Будденброк, — острую и слегка отдающую спиртом смесь из различных фруктов.
Нет, пастору Вундерлиху, к сожалению, не пришлось лицезреть Бонапарта. Но зато старый Будденброк и Жан-Жак Гофштеде видели его своими глазами: первый — в Париже, как раз перед русской кампанией, на параде, устроенном перед дворцом Тюильри; второй — в Данциге…
— Да, по правде говоря, вид у него был довольно неприветливый, — сказал поэт, высоко подняв брови и отправляя в рот кусок ветчины, брюссельскую капусту и картофель, которые ему удалось одновременно насадить на вилку. — Хотя все уверяли, что в Данциге он еще был в хорошем настроении… Рассказывали даже такой анекдот. Весь день он расправлялся с немцами, притом достаточно круто, а вечером сел играть в карты со своими генералами. «N’est-ce pas, Rapp, — сказал он, захватив со стола полную пригоршню золотых, — les Allemands aiment beaucoup ces petits Napoleons?» — «Oui, sire, plus que le Grand!»[21 — «Не правда ли, Рапп? Немцы очень любят маленьких наполеонов?» — «Да, ваше величество, больше, чем Великого!» (фр.) Рапп Жан (1772–1821) — французский генерал, командовавший рейнской армией в период Ста дней; участник наполеоновских войн, позднее — пэр Франции. Автор «Мемуаров», изданных в Париже в 1823 году. Разговор с Наполеоном происходил в день битвы при Ваграме, 6 июля 1809 года. Маленькие наполеоны — наполеондоры, золотая монета в 10, 20 и 40 франков. Впервые были выпущены Наполеоном I. Наполеондоры чеканились также в Германии вестфальским королем Иеронимом; после падения Французской империи потеряли хождение, но вновь были введены в оборот Наполеоном III.], — отвечал Рапп.
Среди всеобщего веселья, довольно шумного, ибо Гофштеде премило рассказал свой анекдот и даже легким намеком воспроизвел мимику императора, — старый Будденброк вдруг заявил:
— Ну, а, кроме шуток, разве величие его натуры не заслуживает восхищения?.. Что за человек!..
Консул с серьезным видом покачал головой:
— Нет, нет, наше поколение уже не понимает, почему надо преклоняться перед человеком, который умертвил герцога Энгиенского[22 — Луи-Антуан-Анри де Бурбон, герцог Энгиенский (1772–1804), был схвачен агентами Наполеона в немецком пограничном городке Эттенгейме, обвинен в заговоре против Наполеона и по приговору военного суда расстрелян во рву Венсенского замка.] и отдал приказ уничтожить восемьсот пленных в Египте…
— Все это, может быть, и не совсем так, а может быть, сильно преувеличено, — вставил пастор Вундерлих. — Не исключено, что этот герцог и вправду был мятежным вертопрахом, а что касается пленных, то такая экзекуция, вероятно, была произведена в соответствии с решением военного совета, обусловленным необходимостью и хорошо продуманным.
И он принялся рассказывать о книге, которую ему довелось читать[23 — …рассказывать о книге, которую ему довелось читать… — «Мемуары» Луи-Антуана Фовеле де Бурьенэ (1769–1832), французского политического деятеля и дипломата, секретаря Наполеона, вышли в Париже в 1829 году.]; написанная секретарем императора, она лишь недавно увидела свет и заслуживала всяческого внимания.
— Тем не менее, — настаивал консул и потянулся снять нагар со свечи, которая вдруг начала мигать, — для меня непостижимо, решительно непостижимо восхищение этим чудовищем! Как христианин, как человек религиозный, я не нахожу в своем сердце места для такого чувства.
На лице консула появилось задумчивое, мечтательное выражение, он даже слегка склонил голову набок, тогда как его отец и пастор Вундерлих, казалось, чуть-чуть улыбнулись друг другу.
— Что там ни говори, а те маленькие наполеончики неплохая штука, а? Мой сын положительно влюблен в Луи-Филиппа, — добавил он.
— Влюблен? — с легкой иронией переспросил Жан-Жак Гофштеде. — Забавное словосочетание: Филипп Эгалитэ[24 — Филипп Эгалитэ — здесь: Луи-Филипп I (1773–1850), французский король, возведенный на престол в 1830 году и свергнутый во время революции 1848 года. Фамилия Эгалитэ (то есть Равенство) была дарована городом Парижем его отцу, Филиппу Орлеанскому (1747–1793), якобинцу и члену Конвента.] и… влюблен!
— Ну, а я считаю, что нам, право же, есть чему поучиться у Июльской монархии. — Консул произнес это серьезно и горячо. — Дружелюбное и благожелательное отношение французского конституционализма к новейшим практическим идеалам и интересам нашего времени — это нечто весьма обнадеживающее.
— Н-да, практические идеалы… — Старый Будденброк, решив дать небольшую передышку своим челюстям, вертел теперь в пальцах золотую табакерку. — Практические идеалы!.. Ну, я до них не охотник, — с досады он заговорил по-нижненемецки. — Ремесленные, технические, коммерческие училища растут, как грибы после дождя, а гимназии и классическое образование объявлены просто ерундой. У всех только и на уме что рудники, промышленные предприятия, большие барыши… Хорошо, ох, как хорошо! Но, с другой стороны, немножко и глуповато, если подумать… что? А впрочем, я и сам не знаю, почему Июльская монархия мне не по сердцу… Да я ничего такого и не сказал, Жан… Может, это и очень хорошо… не знаю…
Однако сенатор Лангхальс, равно как Гретьенс и Кеппен, держали сторону консула… Францию можно только поздравить с таким правительством, и стремление немцев установить такие же порядки нельзя не приветствовать… Г-н Кеппен опять выговорил «проздравить». За едой он стал еще краснее и громко сопел. Только лицо пастора Вундерлиха оставалось все таким же бледным, благородным и одухотворенным, хотя он с неизменным удовольствием наливал себе бокал за бокалом.
Свечи медленно догорали и время от времени, когда струя воздуха клонила вбок их огоньки, распространяли над длинным столом чуть слышный запах воска.
Гости и хозяева сидели на тяжелых стульях с высокими спинками, ели тяжелыми серебряными вилками тяжелые, добротные кушанья, запивали их густым, добрым вином и не спеша перебрасывались словами. Вскоре беседа коснулась торговли, и все мало-помалу перешли на местный диалект; в его тяжелых, смачных оборотах было больше краткой деловитости, нарочитой небрежности, а временами и благодушной насмешки над собою. «Биржа» в этом произношении звучала почти как «баржа», и лица собеседников при этих звуках принимали довольное выражение.
Дамы недолго прислушивались к разговору. Вниманием их овладела мадам Крегер, подробно и очень аппетитно повествовавшая о наилучшем способе тушить карпа в красном вине:
— Когда рыба разрезана на куски, моя милая, пересыпьте ее луком, гвоздикой, сухарями и сложите в кастрюльку, тогда уже добавьте ложку масла, щепоточку сахара и ставьте на огонь… Но только не мыть, сударыня! Боже упаси, ни в коем случае не мыть; важно, чтобы не вытекла кровь…
Старик Крегер отменно шутил, в то время как консул Юстус, его сын, сидевший рядом с доктором Грабовым, ближе к детскому концу стола, занимался поддразниванием мамзель Юнгман; она щурила карие глаза и, держа, по свойственной ей странной привычке, нож и вилку вертикально, слегка раскачивалась из стороны в сторону. Даже Эвердики оживились и разговаривали очень громко. Старая консульша придумала новое нежное прозвание для своего супруга. «Ах, ты мой барашек!» — восклицала она, и чепец на ее голове трясся от наплыва чувств.
Разговор стал общим: Жан-Жак Гофштеде затронул свою излюбленную тему — путешествие в Италию, куда пятнадцать лет назад ему довелось сопровождать одного богатого гамбургского родственника. Он рассказывал о Венеции, о Риме и Везувии, о вилле Боргезе[25 — …о вилле Боргезе… — Вилла в Риме, построенная в XVIII веке кардиналом Боргезе, славится собранными в ней памятниками искусства. Здесь Гете создал в конце февраля 1788 года всего одну сцену из первой части «Фауста» — «Кухня ведьмы».], где Гете написал несколько сцен своего «Фауста», восхищался фонтанами времен Возрождения, щедро дарующими прохладу, аллеями подстриженных деревьев, в тени которых так сладостно бродить… И тут кто-то вдруг упомянул о большом запущенном саде Будденброков, начинавшемся сразу за Городскими воротами.
— Честное слово, — отозвался старик Будденброк, — меня и сейчас еще досада берет, что я в свое время не удосужился придать ему несколько более благообразный вид! Недавно я там был; стыд, да и только — какой-то девственный лес! А какой был бы прелестный уголок, если бы посеять газоны, красиво подстричь деревья…
Но консул решительно запротестовал:
— Помилуйте, папа! Я с таким наслаждением гуляю летом в этих зарослях, и мне страшно даже подумать, что эту вольную прекрасную природу обкромсают садовые ножницы.
— Но если эта вольная природа принадлежит мне, то разве