Но почему же все-таки казалось, что эти покои могут устоять перед трезвым, смеющимся дневным светом, могут поспорить с ним? Клаус-Генрих посмотрел украдкой на отца… Состояние апартаментов, казалось, не смущало его. Великий герцог и смолоду был только-только среднего роста, а теперь стал, можно сказать, и совсем маленьким. Но он шествовал, надменно закинув голову, при лимонно-желтой орденской ленте на генеральском мундире, в который он облачился для такого дня, хотя вообще склонности к военщине не питал. Из-под высокого лысого лба и седеющих бровей устало и высокомерно глядели вдаль голубые обведенные тенью глаза, а от закру-; ченных кверху белых усов к бороде бежали две морщины, глубоко врезавшиеся в старческую желтую кожу и придававшие лицу презрительное выражение… Нет, ясный день не может повредить этим залам; обветшалость не только не наносит ущерба их величественности, в известной мере она даже благоприятствует ей. Эти покои холодно отстраняют себя, отрекаются от свежего, пронизанного солнцем мира, противопоставляя ему величественную неуютность, театральную симметрию, странно безжизненную атмосферу сцены или храма, здесь царит суровый культ формы, и Клаус-Генрих сегодня впервые приобщается к торжественному служению…
Продефилировав между двумя лакеями, которые с неумолимым видом сжали губы и закрыли глаза, шествие вступило на простор белого с золотом Тронного зала. И тут начались благоговейные телодвижения — отдача чести, шарканье, поклоны, реверансы — и продолжались все время, пока процессия шла вдоль выстроившихся в ряд гостей. Тут были дипломаты с супругами, придворная и земельная знать, офицерский корпус столицы, министры, среди них и новый министр финансов доктор Криппенрейтер с наигранно оптимистическим выраженем лица, кавалеры Гримбургского грифа первой степени, председатели обеих палат ландтага, всякие должностные лица. А наверху в тесной ложе, помещавшейся на той же стене, где вход, над большим зеркалом расположились представители прессы, они усердно записывали, задние, глядя через плечи передних… Дойдя до трона с увенчанным пучком страусовых перьев балдахином — симметрично с двух сторон подобранной бархатной с золотой каймой драпировкой, которую не мешало бы подновить, — кортеж разделился, как в полонезе, и выполнил ряд точно установленных движений. Пажи и камергеры разошлись направо и налево, господин фон Бюль отступил назад, обернувшись лицом к трону и подняв свой жезл, и, дойдя до середины зала, остановился. Великий герцог с супругой и детьми поднялся по закругленным и устланным красной материей ступеням к стоящим наверху широким позолоченным театральным креслам. Остальные члены великогерцогской фамилии вместе с иностранными высочествами выстроились по обе стороны трона, за ними поместилась свита: статс-дамы и дежурные кавалеры; пажи расположились на ступенях. Иоганн-Альбрехт махнул рукой, и господин фон Кнобельсдорф, уже стоявший наготове напротив трона, поспешил, улыбаясь глазами, по точно определенной кривой к покрытому бархатом столику, который стоял сбоку у подножия трона, и приступил к оглашению официальных документов и прочим формальностям.
Клауса-Генриха объявили совершеннолетним и, следовательно, имеющим, буде это потребуется, законное право на престол. В эту минуту глаза всех были обращены на него-и на его королевское высочество Альбрехта, его старшего брата, который стоял рядом. Наследный принц был в мундире ротмистра гусарского полка, при котором состоял номинально. Из обшитого серебряным галуном воротника его мундира торчал не по форме высокий белый штатский стоячий воротничок. У Альбрехта был вытянутый назад череп, сдавленные виски, тонкое, умное и болезненное лицо со светлыми, как солома, еще только пробивающимися усами и голубые глаза с отсутствующим взглядом — ведь он видел лицо смерти… Да, наружность не типичная для кавалериста, но зато такая породистая и неприступно аристократичная, что Клаус-Генрих со своими простонародными скулами рядом с братом казался просто увальнем. Наследный принц, когда глаза всех устремились на него, сделал свою обычную гримаску: слегка выпятил короткую пухлую нижнюю губу и втянул верхнюю.
Совершеннолетний принц был пожалован всеми орденами герцогства, включая и Альбрехтский крест и орден Гримбургского грифа первой степени, не говоря уже о фамильном ордене «За постоянство», которым он был награжден, когда ему исполнилось десять лет. Затем последовала церемония поздравления: перед троном продефилировали все гости, возглавляемые извивающимся господином фон Бюлем, и торжество закончилось парадным завтраком в Мраморном зале и зале Двенадцати месяцев…
Следующие дни ознаменовались увеселениями в честь иностранных владетельных особ. В Голлербрунне был дан праздник с фейерверком и танцами в парке для придворной молодежи. Были устроены увеселительные поездки в сопровождении пажей на лоно летней природы — в дворцы Монбрийан и Егерпрейс, на руины Хадерштейна, и народ — скроенный на один лад народ: коренастый, скуластый, с задумчивыми глазами — стоял вдоль дорог, поздравлял и кричал «ура!» и себе и своим представителям. В столице владельцы художественных лавок выставили в витринах фотографии Клауса-Генриха, а «Курьер» даже напечатал его портрет, идеализированный рисунок в народном вкусе, на котором принц был изображен в красной мантии. Вскоре затем последовало еще одно торжество: официальное зачисление Клауса — Генриха в армию, в лейб-гренадерский полк.
Это происходило так: полк, на долю которого выпала честь зачислить в ряды своих офицеров Клауса — Генриха, построился в открытое каре на Альбрехгсплаце. В центре развевались многочисленные султаны; присутствовали принцы, принадлежащие к правящей фамилии, и генералы. Военные пестрым пятном выделялись на черноватом фоне оттиснутой за кордон публики. На поле действия со всех сторон были наставлены фотографические аппараты. Из оком Старого замка смотрели в ожидании предстоящего зрелища великая герцогиня, принцессы и фрейлины.
Прежде всего Клаус-Генрих, одетый в лейтенантский мундир, предстал перед великим герцогом в Старом замке. С серьезным лицом, не улыбаясь, приблизился он к отцу и, щелкнув каблуками, по всей форме рапортовал о том, что прибыл в его распоряжение. Великий герцог коротко, тоже не улыбаясь, поблагодарил его, затем в парадном мундире, с развевающимся султаном на каске спустился на площадь. Клаус-Генрих приблизился, сопровождаемый адъютантами, к опущенному знамени — пожелтевшему и во многих местах порванному тканому шелковому полотнищу и принес присягу. Великий герцог резким начальническим голосом, к которому прибег специально для этого случая, произнес краткую речь, причем, обращаясь к сыну, назвал его «ваше великогерцогское высочество» и публично пожал ему руку. Полковник лейб-гренадеров, покраснев от натуги, провозгласил в честь великого герцога «ура!», подхваченное гостями, полком и публикой. Затем последовал парад, и все закончилось завтраком в замке для господ офицеров.
Это красивое представление на Альбрехтсплаце не преследовало практических целей, оно было ценно безотносительно, само по себе. Клаус-Генрих по-прежнему не нес военной службы, еще в тот же день он отправился с родителями, братом и сестрой в Голлербрунн, где ему предстояло провести лето в старомодно обставленных покоях и у реки, в парке, обнесенном высокой, как стена, живой изгородью, а осенью он должен был поступить в университет. Ибо его жизнь была предусмотрена следующим образом: осенью он на год поступает в университет, не в столичный, а в другой университет герцогства, и сопровождает его доктор Юбербейн, его репетитор.
Назначение этого молодого ученого в менторы опять-таки надо отнести за счет особого, настойчиво выраженного желания принца; и в решающей инстанции сочли возможным уважить его просьбу касательно выбора ему гувернера и старшего товарища на этот год свободной студенческой жизни, хотя многое говорило против этого выбора. Во всяком случае, в широких кругах его осуждали, где вслух, где шепотом: доктор Юбербейн был не популярен.
В столице его не любили. Полученной им медали за спасение утопающих и его устрашающему трудолюбию отдавали должное, но этот человек не был приятным согражданином, любезным сослуживцем и безупречным чиновником; наиболее доброжелательные считали его раздражительным, неприятным и неугомонным чудаком, не дающим себе передышки даже-в праздничные дни и не умеющим по окончании служебных обязанностей спокойно наслаждаться жизнью, как все прочие люди. Он, незаконный сын какой-то авантюристки, безвестный юноша без средств и видов на будущее, трудом, настойчивостью и силой воли выбился со дна общества в сельские учителя, получил высшее образование, стал преподавателем гимназии, он дожил до того, — многие говорили «добился того», — что его пригласили в Фазанник преподавателем к принцу; и все же он не знает отдыха, не знает покоя, не умеет мирно наслаждаться жизнью… А ведь жизнь, как весьма метко заметил, имея в виду доктора Юбербейна, один умный человек, — жизнь — это не только служба и работа, существуют и чисто человеческие обязанности и требования, и пренебрегать ими куда более тяжкий грех, чем, скажем, относиться с некоторой снисходительностью к себе и сослуживцам, и гармонической личностью, во всяком случае, можно назвать только того, кто воздает должное и службе и людям, и жизни и труду. Юбербейн нелегко сходился с людьми, и это восстанавливало против него. Он избегал общества сослуживцев и дружил только с одним человеком, работавшим в другой области науки, — с детским врачом, носи-вшим неблагозвучную фамилию Плюш, впрочем, имеющим большую практику и некоторыми чертами характера, вероятно, похожим на Юбербейна. Только очень редко — да и то будто из милости — присоединялся он к своим коллегам по гимназии, которые по окончании трудов праведных собирались в ресторане выпить кружку пива, перекинуться в картишки или просто обсудить общественные и домашние дела; вместо этого он проводил вечера и, как узнали от его хозяйки, часть ночи за научной работой у себя в кабинете, от чего цвет лица его делался все зеленее, а глаза явно говорили об усталости. Вскоре после его возвращения из Фазанника начальство сочло себя обязанным повысить его в старшие учителя. Что ему еще нужно? Стать директором? Профессором высшей школы? Министром просвещения? Твердо установлено было одно: за его не знающим меры и удержу усердием скрывается или, вернее, не скрывается зазнайство и заносчивость. Его поведение, его громкая, резкая, задорная речь — сердили, раздражали, восстанавливали против него. Он не сдерживал языка, когда говорил со старшими по возрасту и чипу учителями. Он усвоил отческий тон по отношению ко всем, начиная от директора и до самого незначительного сверхштатного учителя, а в его манере говорить о себе, как о человеке, прошедшем огонь и воду, рассуждать о «судьбе и