АЛЬБРЕХТ II
Великий герцог Иоганн-Альбрехт умирал от страшной болезни, в ней было что-то обнаженное, что-то абстрактное, определить ее можно только одним словом — словом смерть. Казалось, на этот раз смерть, уверенная в своем неотъемлемом праве, пренебрегла маскарадом и выступила в своем подлинном обличье: смерти как таковой. Коротко говоря, у герцога начался распад крови, вызванный внутренним гнойным процессом, быстрый ход которого не удалось приостановить, несмотря на радикальную операцию, сделанную директором университетской клиники, известным хирургом. Дело быстро шло к печальной развязке — тем быстрее, что Иоганн-Альбрехт не боролся за жизнь. Он проявлял признаки бесконечной усталости, не раз повторял своим близким и даже пользовавшим его врачам, что ему до смерти опостылело все, — а значит, и его августейшее бытие, и его высокое положение на виду у всех. За последние дни лицо его стянулось в гротескную гримасу высокомерия и предельной скуки, уже раньше проложивших на его щеках две глубокие борозды, которые теперь обозначились еще резче и только после смерти несколько разгладились…
Болезнь великого герцога пришлась на зиму. Наследного принца Альбрехта вызвали в столицу, и после теплого сухого климата он сразу попал в сы рость и снег, что могло пагубно сказаться на его здоровье. Его брат Клаус-Генрих прервал путешествие, предпринятое с образовательной целью, впрочем и без того приближавшееся к концу, и вместе с господином Браунбарт-Шеллендорфом поспешил из прекрасных южньюс краев домой. У постели умирающего, кроме его двух августейших сыновей, дежурили великая герцогиня Доротея, принцессы Катарина и Дитлинда, принц Ламберт — один, без своей миловидной супруги, — пользующие больного врачи и камердинер Праль, а в соседней комнате собрались по долгу службы придворные чины и министры. Если верить рассказам прислуги, таинственные стуки в «Совиной комнате» за последние недели чрезвычайно усилились. Говорили, будто там периодически возобновляется громыхание и шум, хотя за стенами комнаты никакой возни не слышно.
Перед смертью великий герцог пожаловал званием тайного советника профессора, с таким великим искусством сделавшего бесцельную операцию, — это было последним высочайшим актом Иоганна-Альбрехта. Он ужасно устал, ему все опостылело, даже в минуты просветления сознание его было несколько затуманено, однако он отнесся к данной церемонии чрезвычайно внимательно и провел ее по всем правилам. Он приказал приподнять себя на подушках, приложив козырьком к глазам свою восковую руку, внес корректив в случайную расстановку присутствующих, велел сыновьям занять места по обе стороны его кровати, осененной балдахином, — и, хотя дух его блуждал на неведомых тропах, сбиваясь с прямого пути, он с затверженным искусством автоматически изобразил на лице милостивую улыбку и вручил профессору, который перед тем на несколько минут выходил из спальни, соответствующий диплом.
В последние минуты, когда болезнь захватила уже мозг, великий герцог выразил желание, которое с трудом разобрали, но немедленно выполнили, хотя его выполнение уже ничего не могло изменить. В бормотании умирающего все время повторялись одни и те же слова, как будто совершенно бессвязные. Он произносил названия материй: шелк, атлас и парча, упоминал принца Клауса-Генриха, употреблял специальные медицинские термины и что-то лепетал об ордене Альбрехта третьей степени с короной. Среди прочего удавалось уловить самые отвлеченные выражения, вроде «сугубые обязательства» и «благополучное большинство», по всей вероятности относившиеся к монаршим обязанностям умирающего; затем опять пошло перечисление материй, к которым под конец прибавилось слово «плюш», произнесенное более уверенным голосом. И тогда присутствующие поняли: великий герцог хочет, чтоб был приглашен для консультации доктор Плюш, тот самый врач, что двадцать лет тому назад в Гримбурге случайно присутствовал при рождении Клауса-Генриха, а теперь уже много лет практиковал в столице. Доктор Плюш был, правда, детским врачом, однако его все же позвали, и он пришел: теперь на висках у него уже пробивалась седина, усы по-прежнему были не подкручены, приплюснутый нос нависал над ними, щеки, как всегда, были тщательно выскоблены. Склонив голову набок, одной рукой теребя цепочку часов и крепко прижав локоть к телу, взвесил он положение и, не теряя времени, с участливой деловитостью занялся высокопоставленным больным, чем тот совершенно явно остался очень доволен. Так случилось, что доктору Плюшу выпала честь сделать великому герцогу последние уколы, умелой рукой облегчить ему трудный переход и помочь умереть. Такое предпочтение, правда, вызвало молчаливое недовольство прочих врачей, однако оно имело и другое последствие: вскоре после смерти великого герцога, когда в Доротеинской детской больнице открылась вакансия на должность директора и главного врача, туда был назначен доктор Плюш, в этой роли оказавшийся позднее причастным к развитию совсем других событий.
Итак, Иоганн-Альбрехт III умер, испустил зимней ночью последний вздох, и в то время как он отходил, Старый замок был торжественно иллюминован. Строгие складки, проложенные на его лице скукой, расправились; он подчинился этикету, который уже не требовал от него никаких усилий и в последний раз опекал, направлял его и в угоду законам представительства делал центром и предметом внимания его восковую оболочку. Господин фон Бюль цу Бюль со свойственной ему энергией распоряжался чином погребения, на которое прибыло много августейших гостей. На обстоятельное выполнение многочисленных печальньих церемоний, как-то: положение тела во гроб, перенесение гроба и установка его на катафалке, траурные процессии, поминовение усопшего и заупокойные панихиды, ушел не один день; в течение восьми часов тело покойного, почетный караул вокруг которого несли два полковника, два обер-лейтенанта, два фельдфебеля, два вахмистра, два унтер-офицера и два камергера, было выставлено для обозрения публики. И только по окончании всех этих церемоний восемь лакеев вынесли цинковый гроб из алтаря дворцовой церкви, где он стоял, окруженный обвитыми черным крепом паникадилами со свечами в рост человека, восемь лесничих поставили его в гроб красного дерева, восемь лейб-гренадеров подняли на плечи и понесли к похоронной колеснице, которая под звон колоколов и пушечные выстрелы медленно двинулась в путь к великогерцогской усыпальнице. Намокшие знамена тяжело свисали с середины древка. Хотя был еще день, на улицах, по которым следовал погребальный кортеж, горели газовые фонари. Магазины выставили в декорированных крепом витринах бюст Иоганна — Альбрехта, а открытки с портретом усопшего монарха были нарасхват. По пути следования похоронной процессии непрерывной цепью выстроились войска, гимнастические общества и союзы бывших воинов, а позади в снежном месиве толпились жители столицы и, стоя на цыпочках, обнажив голову, смотрели на медленио плывущий гроб, впереди которого шли лакеи с венками, придворные чины, лица, несшие регалии покойного, и придворный проповедник доктор Визлиценус, меж тем как обергофмаршал фон Бюль, оберегермейстер фон Штиглиц, генерал-адъютант граф Шметтерн и министр двора фон Кнобельсдорф держали кисти шитого серебром покро-ва. За катафалком вели верхового коня покойного герцога, а сейчас же вслед за ним, впереди всех провожающих, рядом со своим братом Клаусом-Генрихом шел великий герцог Альбрехт II. Ему была совсем не к лицу военная форма — высокий не гнущийся султан на меховом кивере, лакированные ботфорты, светлая широкая шинель с траурной повязкой. Его смущала глазеющая толпа, и на ходу он нервно вздергивал одно плечо, и так уже приподнятое. По его бледному лицу ясно было видно, как тяготит его участие в этом погребальном представлении, да еще в качестве главного персонажа. Он не подымал глаз от земли и, выпятив короткую и пухлую нижнюю губу, посасывал верхнюю…
Та же гримаса не сходила с его лица и в течение всех связанных с коронованием церемоний, ввиду его слабого здоровья по возможности сокращенных. В Серебряном зале парадных апартаментов великий герцог подписал в присутствии министров, собравшихся в полном составе, формулу присяги, а в Тронном, стоя под балдахином перед высоким театральным креслом, прочитал тронную речь, изготовленную господином фон Кнобельсдорфом. В ней серьезно, но деликатно упоминалось хозяйственное положение страны и прославлялось трогательное единение, несмотря на все трудности, царящее между государем и народом; говорят, будто в этом месте тронной речи некий крупный чиновник, вероятно недовольный продвижением по службе, шепнул своему соседу, что и государь и народ одинаково запутались в долгах, в этом-де и выражается их единение, — это острое словцо передавалось затем из уст в уста и даже попало на страницы оппозиционно настроенной прессы… В заключение председатель ландтага провозгласил «ура!» в честь великого герцога, в дворцовой церкви состоялось молебствие, и на этом все кончилось. Альбрехт подписал еще указ об отмене штрафов и тюремных наказаний ряду лиц, осужденных за мелкие преступления, главным образом за порубку. Торжественный выезд через весь город в ратушу для встречи с именитыми гражданами вовсе не состоялся ввиду крайнего утомления Альбрехта II. По случаю своего восшествия на престол великий герцог из ротмистров был незамедлительно произведен в полковники и причислен к своему гусарскому полку, но он только в самых редких случаях носил форму и старался держаться как можно дальше от военной среды. Никакой смены лиц как при дворе, так и в кабинете министров он не предпринял, возможно из уважения к памяти отца.
Народ видел его редко. С первого же дня стало ясно, что гордость и застенчивость внушают ему непреодолимое отвращение к показной стороне жизни, что ему неприятно быть на виду, представительствовать, принимать приветствия, и это немало огорчило его подданных. Он никогда не появлялся в большой ложе придворного театра. Никогда не катался в часы прогулки по городскому саду. В период пребывания в Старом замке он отправлялся в карете в отдаленную и безлюдную часть парка и там выходил из экипажа, чтобы немного поразмяться; а летом в Голлербрунне только в исключительных случаях покидал аллеи сада.
Иногда народу случалось его лицезреть, скажем, когда он садился в карету у Альбрехтовских ворот, кутаясь в доставшуюся ему по наследству от отца, слишком тяжелую для его хрупкого тела шубу с широким воротником. Но в робких взглядах и нерешительных приветственных кликах подданных не ощущалось подлинного воодушевления. Простые люди чувствовали, что не могут чистосердечно славить его, а вместе с ним и себя. Они смотрели на своего герцога и не узнавали в нем себя, ибо в его утонченном аристократизме не было характерных для местного населения черт. А к этому они не привыкли. Разве по сей день не стоит на Альбрехтсплаце рассыльный, наружность которого представляет собой огрубленную простонародную копию покойного герцога — такие же выдающиеся скулы и седые бачки? И не те же ли черты лица, что у