Альбрехт II вел очень уединенную жизнь в Старом замке; это вышло как-то само собой. Во-первых, после смерти Иоганпа-Альбрехта принцу Клаусу-Генриху был назначен собственный придворный штат. Так полагалось по этикету, и посему его местожительством был избран Эрмитаж, тот самый изящно — строгий, но необитаемый и заброшенный небольшой дворец в стиле ампир на северной окраине города, который стоял среди запущенного парка, переходящего в городской сад и молча взирал на подернутый ряской прудик. Еще в ту пору, когда Альбрехт достиг совершеннолетия, в Эрмитаже произвели самый необходимый ремонт и проформы ради назначили его резиденцией наследного принца; но Альбрехт не жил в этом дворце: покидая летом теплый и сухой климат, он возвращался непосредственно в Голлербрунн…
Клаус-Генрих жил в Эрмитаже не очень пышно, двором его ведал барон фон Шуленбург-Трессен, племянник обергофмейстериньи. Кроме камердинера Неймана, к нему были приставлены два постоянных лакея; егеря на случай торжественных выездов ему давали из штата великого герцога. Конюшня с четырьмя лошадьми — двумя верховыми и двумя выездными — и каретный сарай, где стояли коляска, карета и догкарт, были на попечении кучера и двух конюхов в красных куртках. Парк и сад обслуживал садовник с двумя подручными; а женский персонал «Эрмитажа» состоял из кухарки, судомойки и двух горничных. Гофмаршалу фон Шуленбургу было вменено в обязанность вести хозяйство своего молодого повелителя, не выходя из той суммы, которая по тщательном обсуждении была ассигнована ландтагом брату великого герцога сейчас же после восшествия Альбрехта II на престол. Сумма апанажа составляла пятьдесят тысяч марок. Так как не было никакой надежды получить согласие ландтага на испрашивавшуюся ранее сумму в восемьдесят тысяч марок, решили заранее сделать мудрый и великодушный жест и от имени Клауса-Генриха отказаться от этого требования, что произвело самое лучшее впечатление. Господин фон Шуленбург каждую зиму торговал льдом с пруда. Два раза в лето косил траву на парковых лужайках и продавал сено. После покоса лужайки были почти такие же, как английский газон.
Доротея, вдовствующая великая герцогиня, также не жила больше в Старом замке, и на то, что она удалилась от двора, были свои причины — достаточно печальные и тяжелые. Дело в том, что и эту государыню, которую много на своем веку видевший господин фон Кнобельсдорф как-то назвал одной из красивейших женщин, каких он когда-либо встречал, и эту государыню, чья сияющая красота, каждый раз как она представала перед жадными взорами людей, погрязших в будничной жизни, облагораживала, возвышала душу, давала счастье, и эту государыню тоже не пощадило время. Доротея постарела, ее тщательно выхоленная, прославленная, до небес превознесенная совершенная красота в последние годы начала быстро и неудержимо увядать, и Доротея не смогла примириться с этим. Чарующий блеск ее темно-синих глаз померк, под глазами образовались дряблые желтоватые мешки, прелестные ямочки на щеках превратились в глубокие морщины, а гордый и строгий рот впал и стал совсем узким, — и никакое искусство, никакие применяемые ею средства, даже самые тягостные и неприятные, — ничто не могло предотвратить одряхления. Но она всегда была холодна, как и ее красота, и ничто не волновало ее, кроме собственной красоты, ибо красота была ее душой; она ничего не любила, ничего не желала, кроме облагораживающего действия этой красоты на людей, ее сердце никогда и ни для кого не билось сильней, и теперь она почувствовала себя беспомощной и обедневшей. Не смогла внутренне принять, оправдать переход к новому состоянию и повредилась рассудком. Лейб-медик Эшрих говорил также о душевном потрясении вследствие необычайно быстрого одряхления, и по-своему он, конечно, был прав. Во всяком случае, надо констатировать тот печальный факт, что Доротея в последние годы жизни своего супруга уже часто проявляла признаки глубокой меланхолии и помрачения рассудка. У нее появилась светобоязнь: так, она отдала распоряжение, чтобы во время четверговых концертов в Мраморном зале все свечи были затемнены красными колпачками, и с ней случались нервные припадки всякий раз, как она не могла добиться, чтобы такое же освещение, неоднократно дававшее повод для насмешек своим «закатным» настроением, применялось и при прочих празднествах — во время придворного бала, малого бала, парадного обеда, раутов. Она целыми днями просиживала перед своими зеркалами и, как наблюдали окружающие, гладила те, в которых по каким-либо причинам ее отражение получалось в более благоприятном свете. А потом опять приказывала вынести из своих комнат все зеркала, а те, что были вделаны в стены, занавесить, ложилась в постель и призывала смерть. Однажды госпожа фон Шуленбург нашла ее в зале Двенадцати месяцев в полном расстройстве, заплаканную перед тем портретом во весь рост, на котором она была изображена в расцвете своей красоты… Вместе с тем ею постепенно овладевала болезненная боязнь людей; и двор и народ с грустью отмечали, как в осанке этой былой богини начала проявляться какая-то неуверенность, движения сделались на резкость неловкими, а во взгляде появилось жалкое выражение. В конце концов она стала совсем затворницей, и на последнем придворном бале, на котором еще присутствовал Иоганн-Альбрехт, он шел в первой паре не со своей «недомогающей» супругой, а с сестрой Катариной. Его смерть была избавлением для Доротеи, так как освобождала ее от обязанности представительствовать где бы то ни было. Для своей резиденции вдовствующая герцогиня выбрала Зегенхауз, старый, похожий на монастырь охотничий замок, расположенный в полутора часах езды от столицы, среди угрюмого парка и украшенный по воле некоего благочестивого охотника религиозными и охотничьими эмблемами в причудливом сочетании. Там и поселилась меланхоличная и чудаковатая великая герцогиня, и выезжавшим туда на пикник горожанам иногда удавалось издали наблюдать, как она прогуливается в сопровождении баронессы фон Шуленбург-Трессен по аллеям парка и милостиво кланяется стоящим по обе стороны деревьям.
Что же касается принцессы Дитлинды, то она в двадцатилетнем возрасте, через год после смерти отца, вышла замуж. Она отдала свою руку принцу крови из дома, переставшего быть владетельным, — Филиппу цу Рид-Гогенрид, уже немолодому, но хорошо сохранившемуся господину небольшого роста, любителю искусства и человеку передовых взглядов, который в течение долгого времени почтительно добивался ее благосклонности, ратуя сам за себя, и в один прекрасный день на благотворительном базаре он самым обывательским образом предложил ей руку и сердце. Нельзя сказать, чтобы этот союз вызвал в стране взрыв восторга. Известие о нем было встречено сдержанно, он обманул более гордые надежды, которые втайне возлагались на дочь Иоганна — Альбрехта, а злопыхатели говорили, что этот брак можно назвать по меньшей мере неравным. Одно было верно: отдав свою руку князю цу Рид-Гогенрид, — впрочем, по личной склонности, без всякого постороннего давления, — Дитлинда спустилась из привычной ей высокой сферы в гораздо менее связанную этикетом область частной жизни. Ее супруг — родовитый дворянин — был не только любителем и коллекционером картин, но и деловым человеком и фабрикантом крупного калибра. Фамилия, к которой он принадлежал, уже сто лет как перестала быть владетельной, но Филипп — первый в роде — решил, отбросив предрассудки, по-деловому воспользоваться положением ничем не стесненного частного лица. 13 молодости он много путешествовал, а затем начал подумывать о деятельности, которая могла бы дать ему внутреннее удовлетворение, а главное, позволила бы умножить доходы, что стало уже настоятельной необходимостью. Итак, он занялся делами, завел у себя в поместьях молочные фермы, пивоваренные заводы, построил сахарный завод, несколько лесопилен и начал в своих владениях планомерную разработку торфяных болот. Все свои предприятия он вел умело, с осторожностью и практической сметкой, и вскоре они процвели и стали приносить ему доходы, правда, не совсем княжеского происхождения, но, во всяком случае, дававшие ему возможность вести действительно княжеский образ жизни. Пожалуй, тех же злопыхателей следовало бы спросить, какую же лучшую партию могли они, если рассуждать здраво, предложить принцессе. Оставляя в стороне ее сердечные чувства, скажем, что Дитлинда благодаря своему замужеству попала в удобную, зажиточную и благополучную обстановку, к которой дома не привыкла, а ведь она не принесла мужу почти никакого приданого, разве только неисчерпаемое богатство в виде носильного белья, среди прочего и несколько дюжин вышедших из употребления и никому не нужных предметов, вроде ночных чепцов и косынок, но они по традиции полагались в приданом невесты.
Она с удовольствием, решительно шагнула в частную жизнь и из внешних признаков своей принадлежности к царствующей фамилии сохранила только титул. Она осталась в добрых отношениях со своими дамами, но изгнала всякий этикет и позаботилась, чтобы ее домашний быт не был похож на придворный. Для представительницы рода Гримбургов, а Дитлинды особенно, это, возможно, было очень неожиданно, но, надо полагать, отвечало ее вкусам. Супруги проводили лето в своих поместьях, зиму — в столице, в прекрасном дворце на Альбрехтс — штрассе, приобретенном Филиппом цу Рид; именно там, а не в Старом замке их высочества — Клаус — Генрих и Дитлинда, а иногда и Альбрехт — собирались для задушевной беседы.
Итак, однажды в начале осени, меньше чем через два года после смерти Иоганна-Альбрехта, «Курьер», как всегда хорошо осведомленный, уже в вечернем выпуске поместил сообщение, что сегодня днем его королевское высочество великий герцог и его великогерцогское высочество принц Клаус-Генрих изволили кушать чай у ее великогерцогского высочества княгини цу Рид-Гогенрид. Только краткое сообщение. А между тем в этот день сестра и братья затронули в разговоре ряд вопросов, которые оказались весьма чреваты последствиями.
Клаус-Генрих покинул Эрмитаж около пяти часов. Погода стояла солнечная, и потому он велел заложить коляску, и без четверти пять коричневый лакированный экипаж, хоть и не совсем новый и не очень модный, но зато