На ней было платье из бледно-зеленого китайского шелка, затканного серебром, с вставкой из драгоценнейшего старинного серебряного кружева. Царственная бриллиантовая диадема сверкала всеми цветами радуги в ее иссиня-черных волосах, которые так и норовили выбиться на лоб гладкими прядями, и длинная, тоже бриллиантовая, цепочка была дважды или трижды обвита вокруг ее смуглой шеи. По-детски миниатюрная, но какая-то удивительно серьезная и умная в своей детскости, с огромными, выразительными, говорящими глазами на бледном личике, стояла она рядом с графиней Левенюль, одетой, по своему обыкновению, в коричневое, но на этот раз атласное платье. Когда кортеж приблизился к отведенному ей почетному месту, она не присела в придворном реверансе, а лишь слегка склонилась с целомудренной грацией пажа; когда же принц Клаус-Генрих с лимонно-желтой лентой и плоской цепью фамильного ордена «За постоянство», с серебряной звездой Гримбургского грифа на груди, об руку с худосочной кузиной, умевшей говорить только «да», вслед за великим герцогом прошел мимо Иммы, она улыбнулась, не размыкая губ, и по-приятельски кивнула ему, а собравшихся точно пронизал электрический ток.
После того как высочайшие особы поздоровались с дипломатическим корпусом, началось представление, и началось оно с Иммы Шпельман, хотя среди впервые приглашенных высокопоставленных девиц были две графини Гундскель и баронесса фон Шуленбург-Трессен. Подобострастно изгибаясь и скаля в улыбке вставные зубы, господин фон Бюль представил своему монарху дочь Шпельмана. Пососав верхнюю губу короткой и пухлой нижней, Альбрехт посмотрел сверху вниз на целомудренно сдержанный поклон юного пажа, а Имма, выпрямившись, устремила испытующий взгляд темных выразительных глаз на болезненного гусарского полковника, стоявшего перед ней во всем своем спокойном высокомерии.
Великий герцог задал ей ряд вопросов, хотя во всех других случаях ограничивался одним, спросил, как чувствует себя ее отец, помогает ли ему Дитлиндинский источник и освоилась ли она сама у нас, на что она отвечала своим ломающимся голосом, выпятив губы и покрутив черноволосой головкой. После минутной паузы, возможно это была минута внутренней борьбы, Альбрехт выразил свое удовлетворение тем, что видит ее при дворе, а потом пришла очередь графини Левенюль, и она, глядя куда-то вбок, склонилась в глубоком реверансе.
Эта сценка между Иммой и Альбрехтом дала неистощимую пищу для разговоров, и хотя все прошло нормально, как полагается, нельзя преуменьшать ее значимость и неповторимое очарование. Однако кульминационным пунктом вечера было все-таки не это. Кое-кто считал кульминацией Quadrille d’honneur[15 — Торжественная кадриль (франц.).] другие придавали больше значения ужину, на самом же деле важнейшим моментом был диалог между двумя основными персонажами спектакля, краткий, никем не подслушанный обмен репликами, о содержании и реальных итогах которого публика могла лишь догадываться, — то было завершение сердечных турниров на коне и пешком.
Относительно торжественной кадрили некоторые утверждали на следующий день, будто фрейлейн Шпельман танцевала ее и притом в паре с принцем Клаусйм-Генрихом, но утверждение было правильно лишь в первой своей части. Фрейлейн Шпельман действительно участвовала в кадрили, но кавалером ее был английский поверенный в делах, а принц Клаус — Генрих танцевал визави. Однако и это уже было симптоматично, но еще симптоматичнее было отношение присутствующих, которые в большинстве своем не сочли этот факт неслыханным, а приняли его как нечто вполне естественное. Да, положение Иммы Шпельман было упрочено, то восприятие ее личности, которое возникло в народе, возобладало и на придворном балу, — сам народ узнал об этом лишь на следующий день, — впрочем, господин фон Кнобельсдорф задал тон такому восприятию и постарался, чтобы оно проявилось с полной очевидностью. Мало сказать, что к Имме Шпельман относились предупредительно, что ее отличали от других, — нет, в отношении ее подчеркнуто и последовательно соблюдали церемониал, принятый для высоких особ, оба дежурных церемониймейстера в чине камергеров подводили к ней избранных партнеров, и когда она об руку с кавалером покидала свое место, рядом с невысокой, обтянутой красным эстрадой, где в штофных креслах восседала великогерцогская фамилия, распорядители танцев спешили расчистить для нее место под средней люстрой, как это полагается, когда принцессы изволят пройтись в танце, дабы оградить ее от столкновений с другими парами, что кстати не составляло большого труда, ибо плотное кольцо любопытных окружало ее всякий раз, как она танцевала.
Рассказывали, что в тот момент, когда Клаус-Генрих подошел приглашать фрейлейн Шпельман, весь зал шумно перевел дух, можно сказать «охнул» ог волнения, и если бы не вмешательство распорядителей, танцы прекратились бы, потому что все в жадном любопытстве так и рвались смотреть на одну — единственную пару. Дамы, те следили за ней с таким умиленным восторгом, который, несомненно, вылился бы в неприкрытую досаду и злобу, будь положение Иммы Шпельман более шатко. Но на каждого из пятисот приглашенных до такой степени воздействовали и влияли общенародные чувства, внушение снизу было так сильно, что они не могли смотреть на это зрелище иначе как глазами народа. По-видимому, принцу был преподан совет не насиловать своей воли. Его имя дважды было проставлено против двух длинных танцев в карнэ мисс Шпельман и притом попросту ввиде инициалов «К.-Г.», а кроме того, он неоднократно удостаивал ее беседы. Да, они танцевали друг с другом, Клаус-Генрих и шпельмановская дочка. Ее смуглая рука покоилась на орденской ленте из лимонно-желтого муара, надетой у него через плечо, а его правая рука обвивала ее необыкновенно тоненький, почти детский стан, меж тем как левую он по привычке прятал за спину и в танце вел даму только одной рукой. Одной рукой….
Так время подошло к ужину, и, к вящему потрясению публики, в силу вступил новый параграф церемониала, оговоренного господином фон Кнобельсдорфом для первого придворного бала Иммы Шпельман. Этот параграф предусматривал распределение мест за столом. Большинство приглашенных ужинало за длинными столами в картинной галерее и в зале Двенадцати месяцев, а для великогерцогской фамилии, для дипломатического корпуса и для свитских ужин был сервирован в Серебряном зале. Ровно в одиннадцать часов Альбрехт и члены его семьи направились туда такой же торжественной процессией, как ранее в бальный зал. И об руку с английским поверенным в делах, мимо камер-лакеев, преграждавших доступ в Серебряный зал посторонним, к великогерцогскому столу проследовала Имма Шпельман.
Это было чудовищно — и вместе с тем так закономерно после всего предшествующего, что малейшее недоумение или, чего доброго, возмущение противоречило бы здравому смыслу. Сегодня, очевидно, каждому рекомендовалось внутренне смириться перед лицом столь высоких знамений и свершений… но когда ужин закончился и великий герцог удалился, а принцесса Гризельда с одним из камергеров открыла котильон, лихорадочное ожидание достигло апогея, у всех на устах был один вопрос — разрешено ли принцу поднести котильонный букет и шпельмановской дочке? Очевидно, в указании было оговорено: только не ей первой. Сперва он поднес по букетику тете Катарине и одной из рыжеволосых кузин, а затем уж приблизился к Имме Шпельман с букетиком сирени из дворцовых оранжерей. Она собралась было поднести цветущий пучок к своему носику, но по непонятной причине остановилась в испуге, и лишь после того, как принц улыбкой и кивком успокоил ее, она решилась понюхать цветы. Потом они с принцем довольно долго танцевали, мирно беседуя.
Но именно во время этого танца между ними и произошел никем не подслушанный обмен репликами, житейски конкретный разговор, приведший к вполне определенным результатам… Приводим его.
— На этот раз вам понравились мои цветы, Имма?
— Конечно, принц, сирень прелестная и пахнет, как ей полагается, Мне она доставила большое удовольствие.
— В самом деле? А мне жаль розового куста, внизу, во дворе. Бедняжка, его цветы неприятны вам потому, что от них пахнет тлением.
— Я не говорю, что они мне неприятны, принц.
— Должно быть, они действуют на вас расхолаживающе и отрезвляюще?
— Это, пожалуй, верно.
— Я вам никогда не рассказывал о народном поверни? Говорят, в тот день, когда наступит всеобщее благополучие, спадут чары и с розового куста и на нем расцветут розы не только прекрасные, но и наделенные благоуханием, естественным для роз..
— Ну, принц, до этого еще далеко.
— Нет, Имма, надо это ускорить, надо действовать! Решиться надо, крошка Имма, и отбросить все сомнения. Скажите… ну, скажите: теперь вы мне доверяете?
— Да, принц, за последнее время я прониклась к вам доверием.
— Вот видите!.. Слава тебе господи!.. Ведь я же говорил, что добьюсь этого. Значит, вы поверили, как для меня свято все, что касается вас и наших отношений, поверили, что это для меня по-настоящему святая святых.
— Да, принц, последнее время я верю, что могу в это поверить.
— Наконец-то, наконец, маленький скептик!.. От всей души благодарю вас!.. Так, значит, у вас хватит мужества перед всем светом признать, что мы созданы друг для друга?
— Благоволите вы, ваше королевское высочество, признать это первым.
— И признаю, Имма, открыто и решительно. Но я могу сделать это только при одном условии, а именно, что мы будем добиваться не личного, эгоистического и ограниченного счастья, а согласуем его с общенародными интересами. Получается так, что общее благо и наше собственное счастье прямо зависят друг от друга.
— Правильно, принц. И я вряд ли прониклась бы к вам доверием, если бы мы вместе не изучали вопросы общего блага.
— А если бы вы, Имма, не согрели мне душу, я вряд ли занялся бы этими по-настоящему важными вопросами.
— Итак, попытаемся каждый у себя добиться чего-нибудь — вы у своих близких, я — у отца.
— Сестричка моя, — с каменным лицом вымолвил он и только в танце теснее привлек ее к себе, — Маленькая моя невеста…
Такую помолвку можно поистине назвать исключительным случаем.
Правда, этим было достигнуто далеко не все, вернее очень немногое, и, оглядываясь назад на общую ситуацию, следует признать, что стоило одному из составляющих ее элементов отпасть или видоизмениться, как все задуманное даже и теперь кончилось бы ничем. Какое счастье, мысленно восклицает летописец, какое великое счастье, что во главе этого предприятия стоял государственный муж, который смело, бесстрашно и даже с лукавой усмешкой смотрел в глаза современности и не считал дело безнадежным лишь потому, что