Но «Диван» лучше дозрел до величия, свободный от всякой патологии, и чета удалась на славу, горные сферы ей по плечу. В жар бросает, когда подумаешь, каких только сумасбродных мотивировок не наворотил птенец в «Вертере». Бунт против общества, ненависть к аристократии, бюргерская уязвленность – на что тебе это сдалось? Дуралей, политическая возня все снижает. Наполеон был прав, говоря: «Почему вы это сделали?» Счастье еще, что на это не обратили внимания, отнесли за счет страстного тона всей книги в уверенности, что непосредственное воздействие здесь в расчет не принималось. Глупый, неоперившийся птенец, и сверх того – невероятно субъективный. Ведь мои отношения с высшим обществом сложились весьма благоприятно. В четвертой части «Поэзии и правды» непременно продиктую, что благодаря Гецу и вопреки его прегрешению против правил всей предыдущей литературы я был отлично принят в высших слоях общества. Где мой шлафрок?
Позвонить Карлу, чтобы шел причесывать. The readiness is all![42 — Быть готовым – это все! (англ.).] – могут нагрянуть гости. До чего приятна эта мягкая фланель, и как удобно в нем закладывать руки за спину. Ходил так по утрам по сводчатой галерее над Рейном у Брентано и по террасе у Виллемеров. Никто не осмеливался со мной заговаривать, робея перед моими размышлениями, хотя я иногда решительно ни о чем не думал. Да, в какие только края не сопровождало меня это ласковое одеяние, – домашняя привычка, которую берешь с собой в путешествие, чтобы защитить прочность своего «я», отстоять его перед лицом чужого. Вот также и с серебряным кубком, и его я всюду вожу за собой, да еще несколько бутылок доброго вина, чтобы мне не испытывать в нем недостатка и чтобы поучительные и радующие чужие края не оказались сильней меня и моих привычек. Ты считайся с собой, – а если кто и бормочет об окаменелости, то бормочет вздор, ибо не существует противоречия между самоутверждением, исканием единства жизни, обереганием своего «я» и обновлением, возрожденной молодостью; совсем напротив, последняя существует лишь в единстве, в замкнувшемся круге – знаке, отпугивающем смерть… – Иди прибирать меня, Фигаро, Баттиста, или как там тебя зовут? Причеши мне волосы, щетину я устранил сам, – ты ведь берешь человека за нос, когда надо побрить над губой, мужицкая привычка, терпеть ее не могу. Знаешь историю про студента-шутника, который похвалялся перед приятелями, что возьмет за нос почтенного вельможу. Он втерся к нему под видом цирюльника и при честном народе, ухватив старца за нос, стал вертеть его лицо во все стороны. Проделка была разоблачена, старика с досады хватил удар, студент же, после дуэли с его сыном, на всю жизнь остался калекой.
– Не слыхивал, ваше превосходительство. Но все ведь зависит от смысла и цели, с которой берешь кого-либо за нос, а ваше превосходительство не усомнится, что…
– Ладно, ладно, я люблю бриться собственноручно. Да и с одного дня на другой много не вырастает. Принимайся-ка за мои волосы, я хочу, чтоб ты их напудрил, вот здесь, а здесь надо немножко подвить, когда волосы убраны со лба и висков и прическа не треплется, становишься другим человеком. Тогда фрегат готов к бою, ибо между волосами и мозгом существует тайная связь. Непричесанный мозг – дорого ли он стоит? А знаешь, всего опрятнее это выглядело в былые времена, с косичкой и волосяным кошельком; впрочем, тебе это ничего не говорит, ты возник уже в эпоху стрижки, я же пришел издалека. Пробился через великое множество времен, носил длинную, короткую косичку, тугие и распущенные букли. Право, кажешься себе вечным жидом, который странствует во времени, неизменный, и только – он этого и не замечает – обычаи и костюмы вокруг него изменяются.
– К вашему превосходительству, верно, чудо как шли тогдашние расшитые камзолы, косички и букли.
– Скажу по правде: это было изящное, пристойно сдержанное время, и сумасбродство на таком фоне имело большую цену, чем сейчас. Да и что такое свобода, если она не освобождение? Впрочем, не следует думать, что тогда не существовало прав человека. Господа и слуги. Верно. Но то были богом учрежденные сословия, достойные, каждое на свой лад, и господин умел почитать тех, к кому он не принадлежал, – богоданное сословие слуг. Ибо тогда еще шире было распространено мнение, что всяк, большой или малый, должен до дна испить чашу человеческого.
– Не знаю уж, ваше превосходительство, в конце концов нам, малым сим, все же приходилось горше. Нам нельзя слишком полагаться на уважение богоданного сословия знати.
– Пожалуй, ты прав, Карл. Как мне с тобой спорить? Ты держишь меня, твоего господина, под гребенкой и раскаленными щипцами и можешь рвануть мне волосы или прижечь меня, лишь только я начну возражать. Поэтому разумнее попридержать язык.
– Какие тонкие волосы у вашего превосходительства.
– Верно, хочешь сказать – жидкие.
– Что вы, жидкими они еще только становятся и разве что надо лбом. Я хочу сказать, что тонок каждый волос в отдельности: мягок, как шелк, а это редко встречается у мужчин.
– Ну что же, из какого дерева господь меня выстругал, таков я и есть.
Достаточно ли равнодушно-мрачно сказано? Без заинтересованности в своих природных качествах? Parrucchieri[43 — Парикмахеры (ит.).] не могут не льстить, и этот малый усвоил привычки ремесла, которым он занимается. Хочет угодить моему тщеславию. Вряд ли он понимает, что и у тщеславия суть и стать различны, что оно может обернуться углубленностью, серьезным, вдумчивым самонаблюдением, автобиографической манией, настойчивым любопытством к путям и перепутьям твоего физически-нравственного бытия, к далеким запутанным дорогам и темным опытам природы, на диво миру приведшим к возникновению такого существа, как ты. А отсюда следует, что льстивый отзыв о наших телесных свойствах иногда воздействует не как поверхностное, приятное щекотание, но словно голос, манящий к познанию трудных и счастливых тайн. Я из того дерева, из которого меня выстругала природа. Баста. Есмь, каков есмь, и живу, как птица небесная, памятуя, что, живя безотчетно, продвинешься всего дальше. Это так, это верно. Но вот вожусь же я со своей автобиографией? Это согласуется с моим ворчливым ответом. И если ее тема – становление, дидактический показ того, как формируется гений (тоже – тщеславие, хотя и научное), то больше всего ее занимает сама материя этого становления, сокровенные силы жизни, создавшие Гете. Размышляют же мыслители о мышлении, так как же творцу не размышлять о творящих силах, тем более когда он вновь углубился в творчество, в высоко тщеславное эгоцентрическое вживание в феномен творца? Тонкие, мягкие волосы! Вот моя рука лежит на пудермантеле, отнюдь не гармонирующая с мягкими, «тонкими» волосами, – не узкая, одухотворенная барская ручка, а широкая и твердая рука ремесленника, унаследованная от поколений бравых кузнецов и мясников. Как должны были – в возможной невозможности, в случайной удаче – смешиваться в течение веков хрупкость и здоровье, слабость и твердость, утонченность и грубость, безумие и разум, чтобы дать под конец возникнуть таланту, феномену? Под конец! «Создает не сразу Род ни чудовища, ни полубога. Лишь долгий ряд достойных иль дурных Дарует миру ужас иль отраду».
Полубог и чудовище! Но разве я их не слил воедино, когда писал «Ифигению», не принимал одного за другое и не знал, что без некоторого ужаса в радости, без «чудовища в полубоге» ничего получиться не может. Злое и доброе – что знает об этом природа, когда даже о болезни и здоровье ей немного известно и из