– Гм! О ваших родных я не спрашивал. Впрочем, кто они?
– Профессор Шиммельпристер – мой крестный отец, а мать – вдова фабриканта шампанских вин.
– Так, так, шампанских вин. А чем вы занимаетесь в настоящее время? Как у вас обстоит с нервной системой? Почему у вас дергается плечо?
И правда, покуда я стоял перед ним, мне вдруг почти безотчетно подумалось, что отнюдь не назойливое, но частое подергивание плечом будет здесь весьма уместно. Я вдумчиво ответил:
– Право же, я никогда не думал о своей нервной системе.
– В таком случае перестаньте дергаться!
– Есть, господин главный врач, – сконфуженно отвечал я, но тут же снова вздрогнул, на что он, впрочем, не обратил внимания.
– Я не главный врач, – проблеял он и при этом так сильно качнул склоненной головой, что пенсне едва не свалилось у него с переносицы, он поправил его всей пятерней правой руки, впрочем, совершенно напрасно, так как поднять голову он не догадался.
– Прошу прощенья, – застенчиво прошептал я.
– Отвечайте на мой вопрос.
Я растерянно и непонимающе огляделся по сторонам и просительно взглянул на членов комиссии, в глазах которых, по моему мнению, читалось участие и любопытство.
– Я спрашивал, чем вы занимаетесь в настоящее время?
– Помогаю матери, – поспешил я ответить с радостной готовностью, – в ведении хозяйства большого пансиона для приезжающих во Франкфурте-на-Майне.
– Весьма похвально, – иронически заметил он и тотчас же приказал: – Кашляните! – так как уже успел приставить черный стетоскоп к моей груди.
Мне пришлось еще много раз кашлять, покуда он прикладывал этот аппарат к моему телу. Отложив стетоскоп, он вооружился маленьким молоточком, взятым со стоящего рядом столика, и принялся меня выстукивать.
– Болели вы когда-нибудь тяжелыми болезнями? – между делом осведомился он.
Я отвечал:
– Никак нет, господин полковой врач! Тяжелыми никогда не болел. Насколько мне известно, если не говорить о маленьких отклонениях от нормы, я совершенно здоров и пригоден к службе в любом роде войск.
– Да замолчите вы! – сказал он, внезапно прерывая выслушивание, и, не разгибая спины, злобно посмотрел на меня снизу вверх. – Предоставьте уж мне судить о вашей годности или негодности и не болтайте лишнего! Вы все время говорите то, о чем вас не спрашивают! – повторил он, прекращая обследование, выпрямился и отступил от меня на несколько шагов. – У вас какое-то недержание речи, я сразу это заметил. Что с вами такое? Где вы учились?
– Я кончил шесть классов реального училища, – тихонько отвечал я, явно огорченный тем, что не угодил ему.
– А почему не семь?
Я потупился и бросил на него исподлобья красноречивый взгляд, который мог бы пронять кого угодно. «Зачем ты мучаешь меня? – как бы спрашивал я этим взглядом. – Зачем заставляешь меня открыться? Разве ты не видишь, не слышишь, не чувствуешь, что перед тобой стоит юноша совсем особого душевного склада, под личиной благовоспитанности и приветливости скрывающий тяжкие раны, нанесенные ему беспощадной жизнью? Как же ты нечуток, если заставляешь меня обнажать мой позор перед лицом всех этих почтенных мужей!» – Таков был мой взгляд. И да поверит мне взыскательный читатель, он не лгал, хотя я сознательно и целеустремленно заставил его отобразить тоску и смятенье. Ложь и притворство всегда легко обнаружатся, если ты воссоздаешь ощущение, тебе чуждое и незнакомое, во всех случаях сведутся к убогому кривлянью, к жалкому фарсу. Но неужели мы не вправе по мере надобности обращать себе во благо дорого доставшийся нам жизненный опыт? Мой печальный укоризненный, быстрый взгляд говорил о раннем знакомстве с уродливой жестокостью жизни. Затем я испустил тяжелый вздох.
– Отвечайте же, – повторил врач, несколько более мягким тоном.
Внутренняя борьба продолжалась во мне, когда я нерешительно заговорил:
– Я отстал и не смог закончить школу, так как часто пропускал занятия; периодические недомогания вынуждали меня оставаться в постели. Вдобавок учителя считали своим долгом ставить мне на вид недостаток внимательности и прилежания, что лишало меня последних сил и бодрости духа – ведь моей вины тут не было, как не было и небрежения своими обязанностями. На мою беду, я часто не слышал, что говорилось в классе, вернее – слышал, но не воспринимал. Мне, например, случалось не выполнять домашних заданий просто потому, что я ничего о них не знал; и не то чтобы голова моя была занята какими-нибудь посторонними, неподобающими мыслями, отнюдь нет, но получалось так, словно я не был в школе и не слышал ни объяснений по существу предмета, ни указаний учителя относительно того, что надо сделать дома. Это, конечно, вызывало раздражение педагогического персонала, с меня взыскивали очень строго, я же…
Тут слова у меня иссякли, я смешался, замолчал и как-то странно передернул плечами.
– Стоп! – сказал врач. – Вы что, туги на ухо, что ли? Отойдите-ка подальше! Повторяйте мои слова! – И он стал, нелепо артикулируя губами – тощая его бороденка при этом ходила ходуном – шептать различные числа, которые я точно и аккуратно повторял за ним; мой слух, как, впрочем, и остальные четыре чувства, искони отличался незаурядной остротой, и я не находил нужным это скрывать. Я повторял сложные числа, которые он, казалось, только чуть слышно выдыхал, и этот мой чудесный дар так его заинтересовал, что он положительно вошел в азарт: он отсылал меня в противоположный угол и на расстоянии шести или семи метров не столько произносил, сколько старался утаить четырехзначные цифры и время от времени, когда я почти наугад улавливал и повторял то, что он шептал почти не разжимая губ, многозначительно посматривал на членов комиссии.
– Ну что ж, – сказал он наконец с наигранным безразличием, – слышите вы отлично. Подойдите сюда и поточнее объясните нам, в чем, собственно, выражалось недомогание, заставлявшее вас пропускать занятия в школе?
Я с готовностью приблизился.
– Наш домашний врач, санитарный советник Дюзинг, называл это своего рода мигренью.
– Так, так, у вас, значит, был домашний врач? Вы изволили сказать – санитарный советник. И он это называл мигренью! Хорошо, а как же она начиналась, эта ваша мигрень? Опишите нам весь приступ! Вы чувствовали головную боль…
– Да, головную боль тоже, – подтвердил я, почтительно и с удивлением взглянув на него, – и шум в ушах, но главным образом мучительную тоску, страх, вернее» полнейший упадок сил, который вскоре переходил в страшные рвотные судороги, так что меня чуть ли не выбрасывало из кровати…
– Рвотные судороги? – переспросил он. – А других судорог не бывало?
– Нет, других не бывало, – уверенно отвечал я.
– Ну, а шум в ушах?
– Шум в ушах очень мучил меня.
– А когда с вами случались эти припадки? После какого-нибудь сильного волнения? Или без всякого видимого повода?
– Если не ошибаюсь, – робея и озираясь по сторонам, отвечал я, – то это случалось обычно после того, как у меня бывали неприятности в классе, связанные с тем явлением, о котором я…
– С тем отсутствующим состоянием, когда вы не слышали или слышали, но не воспринимали того, что говорилось в классе?
– Да, господин старший врач.
– Гм, ну а теперь хорошенько подумайте и честно скажите нам, не замечали ли вы особых симптомов, которые бы постоянно предшествовали этому отсутствующему состоянию, как бы предупреждая вас о приближении приступа. Не стесняйтесь! Преодолейте свою вполне понятную робость и скажите откровенно, случалось ли вам замечать нечто подобное?
Я взглянул на него и довольно долгое время смотрел ему прямо в глаза, медленно, в тяжелом раздумье покачивая головой.
– Да, у меня частенько бывало как-то странно на душе, бывало и, к сожалению, бывает, – тихо и сосредоточенно проговорил я наконец. – Временами мне кажется, будто я стою возле раскаленной печки или у огня – таким жаром вдруг полыхнет на меня; сначала я чувствую его в йогах, затем он подымается выше. С этим ощущением связан еще какой-то зуд во всем теле, очень странный, так как одновременно у меня идут круги перед глазами, разноцветные, иногда даже красивые, но меня это все-таки пугает. А тело зудит так, если мне будет позволено еще раз коснуться этого явления, словно по нему расползлись муравьи.
– Гм. И после этого вы не слышите многого из того, что говорится вокруг?
– Так точно, господин начальник госпиталя. Я многого сам в себе не могу понять; даже в домашнем быту у меня случаются какие-то глупые неприятности: иногда, например, я потом сам это замечаю, у меня за столом вдруг выпадает ложка из рук и я обливаю скатерть супом, мать потом бранит меня – взрослый человек, а при гостях – кстати сказать, у нас преимущественно бывали артисты и ученые – не умеет прилично держать себя.
– Так, значит, ложка выпадает из рук! И вы не сразу это замечаете. А скажите, пожалуйста, советовались вы с вашим домашним врачом, этим самым санитарным советником или как там еще вы его титулуете, относительно таких не вполне нормальных явлений?
– Нет, – понурившись, отвечал я.
– А почему, собственно? – настаивал он.
– Я стыдился, – сказал я запинаясь, – и никому ничего не говорил, мне казалось, что лучше сохранить это в тайне. Кроме того, в душе я надеялся, что со временем моя болезнь пройдет. В жизни я не думал, что найду в себе силы признаться кому-нибудь, как странно я себя чувствую по временам.
– Гм, – пробурчал он, и его бороденка насмешливо задергалась. – Вы, видно, считали, что это всегда будут объяснять просто мигренью. Вы, кажется, сказали, – продолжал он, – что ваш отец был владельцем водочного завода?
– Да, то есть владельцем завода шипучих вин, – учтиво отвечал я, одновременно соглашаясь с ним и исправляя его.
– Да, да! Завод шипучих вин. И ваш батюшка, надо думать, отлично разбирался в винах?
– Ну, разумеется, господин штаб-лекарь! – радостно подтвердил я; члены комиссии заметно оживились. – Он был настоящим знатоком.
– И, наверно, себе он тоже не любил отказывать в стаканчике доброго вина и был, как говорится, достойным бражником перед ликом господним?
– Мой отец, – отвечал я уклончиво и уже отнюдь не так бойко, – был воплощенной жизнерадостностью. Это не подлежит сомнению.
– Так, так, воплощенной жизнерадостностью. А отчего он умер?
Я не отвечал. Взглянул на него, потупился и только немного погодя дрогнувшим голосом сказал:
– Я просил бы господина штаб-лекаря, если возможно, не настаивать на этом вопросе…
– Вы здесь не вправе ничего утаивать, – строго проблеял он в ответ. – Если я спрашиваю – значит, эти сведения для нас существенны. Напоминаю вам, что в ваших интересах сообщить, отчего умер ваш отец.
– Он был похоронен по церковному обряду, – отвечал я; грудь у меня стеснило от волнения, я не мог ничего рассказать по порядку. – Я могу представить доказательства, бумаги, свидетельствующие о церковном погребении, а также о том, что за гробом шли многие офицеры и профессор Шиммельпристер. Его преподобие настоятель нашего собора отец Шато упомянул в своем надгробном слове, что револьвер выстрелил случайно, когда отец взял его, чтобы получше рассмотреть, а