– Вас, господин маркиз, как я вижу, поразила встреча с нашим белым оленем. Вполне понятно. Отличный экземпляр. Нет, нет! Не я поставил его на ноги. Это сделано другим, еще до моего знакомства с музеем. Господин профессор ждет вас. Разрешите мне…
Но ему пришлось, улыбаясь, подождать еще минуту-другую, ибо я ринулся к дивной фигуре оленя, чтобы хорошенько рассмотреть ее вблизи, благо на самом деле он не мог обратиться в бегство.
– Это не чубарный олень, – пояснил Хуртадо, – а олень, принадлежащий к классу благородных рыжих оленей, среди которых иногда встречаются и белые. Впрочем, я, вероятно, рассказываю знатоку то, что ему давно известно. Вы, маркиз, ведь, надо полагать, охотник?
– Только от случая к случаю и по обязанности. Но здесь мне, право же, и на ум не идет охота. Я, кажется, не мог бы выстрелить по такому зверю. Он какой-то… легендарный. А вместе с тем – надеюсь; что я не ошибаюсь, сеньор Хуртадо, – олень ведь просто жвачное животное.
– Разумеется, господин маркиз. Так же, как его родичи – северный олень и…
– И корова. Ведь это даже заметно. Легендарное существо, а между тем это заметно. Он белый, в виде исключения, и ветвистые рога делают его похожим на царя лесов, его бег – воплощенная грация. Но туловище выдает его семейную принадлежность, против которой, впрочем, не приходится возражать. Если попристальнее вглядеться в его туловище и круп, невольно думаешь о лошади; но лошадь – она нервнее, хотя, как известно, и происходит от тапира. Вообще же олень представляется мне коронованной коровой.
– Вы критический наблюдатель, господин маркиз.
– Критический? Нет, нет, нисколько. У меня только есть известное чутье к формам и характерам жизни, природы – вот и все. Я их чувствую, интересуюсь ими. У жвачных животных, насколько я знаю, удивительнейший желудок. В нем несколько отделений, и из одного такого отделения они выбрасывают уже съеденную пищу обратно в пасть. И вот лежат себе и с наслаждением вновь и вновь пережевывают эти душистые комки. Вы, может быть, скажете, что негоже носить корону лесного царя тому, в ком укоренилась столь скверная семейная привычка. Но я чту природу во всех ее проявлениях, «и мне ничего не стоит мысленно перевоплотиться в жвачное животное. В конце концов существует же всесимпатия.
– Без сомнения, – согласился оторопевший Хуртадо. Он был несколько смущен моей высокопарной манерой выражаться; как будто можно в другой манере говорить о том, что подразумевается под всесимпатией. Но так как от смущения у него сделался вид унылый и поникший, то я поспешил ему напомнить о хозяине дома.
– Вы правы, маркиз. А я не смею вас здесь дольше удерживать. Прошу налево…
Слева по коридору находился кабинет Кукука. Он поднялся от письменного стола при нашем появлении, снял очки для работы со своих звездных глаз, и мне почудилось, будто я вижу эти глаза во сне. Приветствуя меня наисердечнейшим образом, он выразил удовольствие по поводу того, что случай уже свел меня с его женой и дочерью, а также по поводу состоявшегося между мной и ими уговора о сегодняшней встрече.
Несколько минут мы просидели за его столом, покуда он меня расспрашивал, где я остановился и каковы мои первые впечатления от Лиссабона. Затем он предложил:
– Не приступить ли нам к осмотру, маркиз?
Так мы и сделали. В большом зале перед оленем теперь стояли школьники, десятилетние ребята; учитель рассказывал им об этом животном. Они с одинаковым почтением глядели то на оленя, то на своего наставника. Затем их повели вокруг зала, где вдоль стен стояли стеклянные ящики с коллекциями бабочек и насекомых. Мы около этих коллекций не остановились и прошли направо, в анфиладу комнат самой различной величины, где должно было получить полное, даже чрезмерное удовлетворение «почитание природы во всех ее проявлениях», которым я хвалился, – так плотно эти помещения были набиты созданиями, когда-либо вышедшими из ее лона, являя проникнутому «симпатией» взору все: от самых жалких и робких попыток до гармонически развитого и в своем роде совершенного. За стеклом был воссоздан кусок морского дна, где кишела первобытная органическая жизнь, еще растительная и временами принимавшая непристойные формы. А рядом хранились поперечные разрезы раковин из самых нижних слоев земли со следами сгнивших миллионы лет назад безголовых моллюсков, которым они служили защитой. Глядя на скрупулезную обработку внутренности этих раковин, оставалось только удивляться, до чего же искусна была природа уже в те доисторические времена.
Нам встречались отдельные посетители; они приобрели по общедоступной цене входные билеты и теперь бродили без всякого руководства, довольствуясь пояснительными надписями на португальском языке, которыми были снабжены экспонаты: скромное положение в обществе не давало им права на особое внимание. Они с любопытством оглядывались на нашу маленькую группу, видимо принимая меня за иностранного принца, которого с почетом встречает дирекция музея. Не стану отрицать, что мне это было приятно, к тому же я остро ощущал неизъяснимую прелесть контраста между моей изысканной элегантностью и чудовищной первобытностью окаменелых экспериментов природы, с которыми я успел уже познакомиться, – всех этих древнейших раков, головоногих, плеченогих, баснословно древних губок и морских звезд.
Больше всего волновала мое воображение мысль, что эти первые попытки, во всех своих, даже самых абсурдных проявлениях не лишенные собственного достоинства и самоцели, были, так сказать, предварительными экспериментами для создания меня, то есть человека, и это определило ту сдержанно-подтянутую осанку, с которой я представлялся голокожим, остромордым морским ящерам; модель одной такой твари длиною в пять метров плавала в стеклянном бассейне. Этот голубчик, в натуре нередко превосходивший длину модели, был пресмыкающимся, но с рыбьим телом и несколько напоминал дельфина, хотя последний и принадлежит к классу млекопитающих. И вот это существо, валандающееся между двух классов, таращило на меня глаза, тогда как мои глаза, хотя профессор Кукук продолжал говорить о нем, уже устремлялись в два следующих помещения, где, пересекая их, высилась за бархатными поручнями гигантская фигура – динозавр в натуральную величину. Музеи и выставки, как правило, слишком много предлагают нашему вниманию, тогда как тихое, углубленное созерцание какого-нибудь одного из этого великого множества выставленных предметов куда больше говорило бы уму и сердцу. Вот и получается, что едва подойдешь к одному экспонату, как твой взор уже находит следующий и твое внимание рассредоточивается; и так в продолжение всего осмотра. Впрочем, все это я говорю на основании однократного опыта, ибо впоследствии мне уже не доводилось посещать столь поучительные заведения.
Что касается непомерного существа, досадливо отвергнутого природой и столь тщательно восстановленного здесь на основании раскопанных останков, то в этом здании, собственно, не имелось ни одного зала, подходящего ему по размерам, ибо в нем – прости его господи! – было сорок метров длины. И хотя динозавру отвели два разделенных аркой помещения, но он уместился в них лишь благодаря тому, что все его члены были отлично и умело распределены по обоим залам. В одном мы прошли мимо изогнувшегося гигантского голокожего хвоста, задних ног и небольшой части пузатого туловища; в следующем возле передней части этого животного был водружен древесный ствол – или, может быть, каменный столб? – на который бедняга, слегка приподнявшись не без чудовищной грации, опирался одной ногой, а его нескончаемая шея с малюсенькой головкой в печальном раздумье – если можно раздумывать воробьиным мозгом – склонялась к этой ноге.
Я был потрясен видом динозавра и мысленно говорил ему: «Не огорчайся! Конечно, ты был отвергнут природой, так сказать, скинут со счетов, но, вот видишь, мы тебя восстановили, мы еще думаем о тебе». Но даже на этом прославленнейшем экспонате музея мое внимание не могло целиком сосредоточиться, так как его отвлекали другие в высшей степени интересные предметы. Подвешенный к потолку, парил в воздушном пространстве летающий ящер, распростав свои кожаные крылья, а рядом, казалось, летела только что вышедшая из пресмыкающихся доисторическая птица с хвостом и когтистыми крыльями. Были тут и не живородящие, но яйцекладущие млекопитающие и тупорылые гиганты муравьеды[188 — …но яйцекладущие млекопитающие и тупорылые гиганты муравьеды… – Это, конечно, недоразумение. Костный панцирь имелся не у «гигантских муравьедов», а у так называемых глиптодонтов – громадных вымерших броненосцев Южной Америки, имевших около 3 метров в длину. Ископаемые муравьеды вообще неизвестны. Путаница, вероятно, объясняется тем, что вымершие глиптодонты, мегатерии (наземные ленивцы) и другие неполнозубые являются родичами современных маленьких броненосцев, древесных ленивцев и муравьедов.], которых природа предусмотрительно оснастила панцирем из толстых костяных щитков на спине и боках. Но не обделила она и алчного их пожирателя – саблезубого тигра[189 — Саблезубые тигры охотились не на глиптодонтов, а главным образом на мастодонтов и мамонтов, толстую кожу которых они кололи и резали своими громадными верхними клыками.], дав ему такие могучие челюсти и клыки, что, с хрустом раскусывая костяной панцирь, он мог вырывать у муравьеда огромные куски его, надо думать, превкусного мяса. Чем больше и защищенное делался строптивый хозяин, тем мощнее развивались челюсти и зубы гостя, который в предвкушении трапезы вскакивал ему на спину. Но когда наконец, рассказывал Кукук, климат и растительность сыграли злую шутку с гигантским муравьедом и он уже больше не находил скромного своего пропитания, то в не менее тяжелом положении оказался и саблезубый тигр; после столь долгого яростного соревнования он заодно со своими челюстями и сокрушительными клыками захирел и окончил земное существование. Он делал все, чтобы не отстать от быстрого роста муравьеда и не утратить способности бойко разгрызать его панцирь. Тот же, со своей стороны, никогда не стал бы так огромен и не заковался бы в столь толстую броню, не будь охотников полакомиться его мясом. Но если природа хотела защитить его этим все более непробиваемым панцирем, то зачем она непрестанно укрепляла челюсти и клыки его врага? Значит, она стояла и за того и за другого, или, вернее, ни за того, ни за другого, а только подшучивала над обоими и, доведя своих детищ до предела их возможностей, взяла да и покинула их в беде. Что, собственно, думает природа? Да ровно ничего.
И человеку нечего о ней раздумывать, ему остается только дивиться ее деятельному равнодушию и при этом направо и налево дарить свои чувства, когда он в качестве почетного гостя бродит среди бесконечно разнообразных ее созданий, модели которых, сработанные руками господина Хуртадо, наполняют музей профессора