Я, конечно, искал глазами Зузу, более близкую мне по возрасту и кругу интересов, нежели сеньора Мария-Пиа. Это имя я услыхал из уст профессора, наливавшего нам портвейн из окруженного бокалами графина, который стоял в гостиной на столе, покрытом плюшевой скатертью. Впрочем, долго мне ждать не пришлось. Не успели мы пригубить свой аперитив, как вошла Зузу и поздоровалась сперва с матерью, затем, вполне по-приятельски, с господином Хуртадо и уже напоследок со мной – явно из педагогических целей, чтобы я о себе не возомнил. Она явилась прямо с теннисной площадки в сопровождении молодых людей, имена которых звучали вроде Куна, Коста и Лойе. Одного она похвалила за игру, о других отозвалась довольно уничижительно, из чего я сделал вывод, что себя она считает отличной теннисисткой. Затем через плечо осведомилась, играю ли я в теннис; но так как в свое время во Франкфурте я только жался к забору, глядя, правда очень сосредоточенно, на игру элегантных молодых людей, да иногда, чтобы немножко подработать, бегал за далеко отлетавшими мячами и бросал их игрокам или даже клал им на ракетку, к чему и сводился весь мой теннисный опыт, – я поспешил ответить, что в свое время дома, в замке Монрефюж, считался неплохим игроком, но потом совершенно забросил теннис.
Она пожала плечами. О, как я радовался, что вновь вижу ее волосы, ниспадающие на уши, ее вздернутую верхнюю губку, сверкающие зубы, обворожительную линию подбородка и шеи и чувствую на себе суровый, пытливый взгляд ее черных глаз под ровными бровями! На ней было простое полотняное платьице с кожаным кушаком и короткими рукавами, почти не закрывавшими ее сладостных рук, рук, казавшихся мне еще прелестнее, когда она подымала их, чтобы поправить золотую змейку в волосах. Конечно, расовое величие сеньоры Марии-Пиа производило на меня огромнейшее впечатление, но мое сердце билось для ее обворожительной дочери, и идея, что Зузу – это Заза или будущая Заза Лулу Веносты, пустившегося в путешествие, все более укреплялась в моем мозгу, хотя я прекрасно отдавал себе отчет в неимоверных трудностях, возникавших на пути такого оборота событий. Ну разве достанет шести или семи дней, которые были в моем распоряжении, чтобы сломить такое равнодушие и запечатлеть поцелуй на этих губках, на этой восхитительной руке (с первобытным костяком)? В ту минуту мне и пришло на ум во что бы то ни стало продлить слишком короткий срок, изменить программу своего путешествия, пропустив один-другой пароход и таким образом, надо думать, все же преуспеть в отношениях с Зузу.
Какие только нелепые идеи не проносились в моей голове! Матримониальные намерения моего оставшегося дома «я» каким-то образом зароились у меня в мозгу. Мне вдруг стало казаться, что самое для меня лучшее – обмануть своих люксембургских родителей, предписавших мне это путешествие «для отвлечения», жениться на восхитительной дочке профессора Кукука и в качестве ее супруга остаться в Лиссабоне; при этом мне было совершенно очевидно, что полнейшая зыбкость моего двойственного существования не дозволяет мне шутить такие шутки с действительностью, и это сознание причиняло мне боль. Но, с другой стороны, как же мне было отрадно предстать перед новыми друзьями в ранге, соответствующем моей тонкой субстанции!
Тем временем мы перешли в столовую, казавшуюся маленькой от несоразмерно огромного и украшенного аляповатой резьбой орехового буфета. Профессор занял председательское место; меня посадили рядом с хозяйкой дома; Зузу с господином Хуртадо сели напротив нас.
Весь во власти своих матримониальных и, увы, запретных мечтаний, я не без тревоги наблюдал за таким соседством. Мысль, что этот длинноволосый и обворожительное дитя – Зузу предназначены друг для друга, не давала мне покоя. Но мало-помалу я убедился в том, что отношения их носят самый непринужденный, дружеский характер, и волнение мое улеглось.
Немолодая горничная с густыми курчавыми волосами подавала к столу отлично приготовленные блюда. Завтрак состоял из всевозможных закусок (в том числе необыкновенно вкусные местные сардины) и бараньего жаркого, на десерт были поданы безе со сбитыми сливками, а затем еще фрукты и печенье с сыром. Все это полагалось запивать подогретым красным вином, которое дамы мешали с водой, профессор же вообще к нему не притрагивался. Он почему-то счел нужным заметить, что их скромный домашний стол, конечно, не может соперничать с кухней отеля «Савой палас», а Зузу, не дав мне даже рта раскрыть, воскликнула, что я волен был выбирать, где мне сегодня завтракать, и, конечно, не мог надеяться, что для меня здесь станут особенно хлопотать. Положим, для меня похлопотали, но этот пункт я обошел молчанием и начал с того, что ни малейших оснований сожалеть о кухне моего отеля у меня не имеется, что я счастлив сидеть за столом в столь избранном семейном кругу и никогда не забуду, кому я обязан этой радостью и честью. Тут я поцеловал руку сеньоры, но смотрел я при этом на Зузу.
Она ответила мне твердым взглядом из-под чуть принахмуренных бровей, губы у нее были приоткрыты, ноздри трепетали. Я с удовольствием отметил, что душевное спокойствие, характерное для ее обхождения с доном Мигелем, отнюдь не переносилось на обхождение со мной. Она не сводила с меня глаз, не скрываясь, наблюдала за каждым моим движением и откровенно прислушивалась к каждому моему слову, заранее готовая вспыхнуть и сказать какую-нибудь колкость; при этом она ни разу даже не улыбнулась, а только изредка отрывисто и презрительно выдыхала воздух через нос. Короче говоря, мое присутствие побуждало ее к какой-то своеобразной ершистости, даже раздражительности. И кто поставит мне в упрек, что эта, пусть враждебная, заинтересованность в моей особе казалась мне более приятной и обнадеживающей, нежели безразличие!
Разговор, который велся по-французски, хотя мы с профессором изредка обменивались двумя-тремя немецкими словами, и вращался вокруг музея, впечатлений, внушивших мне чувство всесимпатии, а также предстоящего нам посещения ботанического сада, вскоре коснулся темы архитектурных достопримечательностей в окрестностях Лиссабона, которыми мне советовали ни в коем случае не пренебрегать. Я уверял, что меня снедает любопытство и что я ни на минуту не забываю о совете моего достоуважаемого спутника не ограничиваться беглым осмотром Лиссабона, но выкроить побольше времени для основательного ознакомления с ним. Хотя с временем-то у меня как раз и обстоит туговато – в моем маршруте не предусмотрена длительная задержка в Лиссабоне, – но теперь я уже начинаю прикидывать, как бы мне продлить свое здешнее пребывание.
Зузу, которой нравилось высказываться обо мне в третьем лице, как будто меня здесь и не было, язвительно заметила, что принуждать m-r le marquis к основательности просто жестоко. По ее мнению, это значило бы действовать наперекор всем моим привычкам, без сомнения смахивающим на привычки мотылька – порхая от цветка к цветку, высасывать капельки сладости.
– Как это приятно, – отвечал я, подделываясь под тон ее речей, – что мадемуазель так старается, хотя и не всегда успешно, вникнуть в мой характер, и тем более приятно, что она говорит обо мне в столь поэтических образах.
Тут она еще ядовитее заметила, что когда чья-нибудь особа излучает столько блеска, то о ней волей-неволей приходится говорить в поэтических образах. Из этих слов явствовало, что она сердится и упорно настаивает на однажды уже высказанном утверждении: «вещи надо называть своими именами» и «молчание вредно». Профессор и господин Хуртадо рассмеялись, а мать попыталась сдержать строптивую дочку, укоризненно покачав головой. Что касается меня, то я торжественно поднял свой бокал и протянул его к Зузу, она же, смешавшись от злости, схватилась было за свой, но, покраснев, отдернула руку и опять надменно выдохнула воздух своим прелестным носиком.
Разговор снова завертелся вокруг моих дорожных планов, грозивших так безжалостно сократить срок моего пребывания в Лиссабоне, но главным образом вокруг семейства аргентинских скотопромышленников, с которым мои родители свели знакомство в Трувиле и которое теперь с гостеприимным нетерпением поджидало меня на своем ранчо. Я выложил о них все сведения, которые мне успел сообщить Веноста-домосед. Эти люди, собственно, носили обыкновеннейшую фамилию Мейер, но звались еще и Новаро, ибо таково было имя детей фрау Мейер от первого брака – сына и дочери. Родом из Венесуэлы, рассказывал я, она совсем еще девочкой вышла замуж за видного аргентинского чиновника, который был убит во время революции 1890 года. После годичного траура она отдала свою руку богачу консулу Мейеру и вместе с маленькими Новаро последовала за ним в его городской дом в Буэнос-Айресе, а затем и в расположенное высоко в горах ранчо «Приют», ставшее почти постоянным местопребыванием всего семейства. Весьма значительная вдовья пенсия госпожи Мейер после ее второго замужества перешла к детям, так что эти молодые люди, если не ошибаюсь, погодки семнадцати и восемнадцати лет, были теперь не только единственными наследниками богатого Мейера, но и обладателями собственного состояния.
– Сеньора Мейер, вероятно, красавица? – поинтересовалась Зузу.
– Мне это неизвестно, мадемуазель. Но раз ей удалось так скоро обзавестись новым женихом, то надо полагать, что она недурна собою.
– То же самое, по-вашему, надо полагать и о ее детях, этих самых Новаро? Как, кстати, их зовут?
– Я не припомню, чтобы родители называли мне их имена.
– Бьюсь об заклад, что вам очень не терпится узнать