– Зачем?
– Не знаю, только вы с нескрываемым интересом говорили об этой парочке.
– Этого я за собой не заметил, – отвечал я, уязвленный в глубине души. – Я ведь не имею ни малейшего представления об этих молодых людях, но не буду отрицать, что двуединый образ брата и сестры всегда представлялся мне обаятельным.
– Сожалею, что мне пришлось предстать перед вами одинокой и в единственном числе.
– Во-первых, – с поклоном отвечал я, – в единственности тоже немало обаяния.
– А во-вторых?
– Во-вторых? Я нечаянно сказал «во-первых». И никакого «во-вторых» не знаю. Разве что, конечно, существуют и другие очаровательные комбинации, кроме сестры и брата.
– Па-та-ти-па-та-та!
– Не надо так говорить, Зузу, – вмешалась мать в нашу словесную перепалку. – Что подумает маркиз о твоем воспитании?
Я поспешил заверить, что мои мысли о мадемуазель Зузу не так-то легко выбить из уважительной колеи. С завтраком как раз было покончено, и мы перешли пить кофе в гостиную. Профессор объявил, что не может принять участия в нашей ботанической прогулке, так как должен вернуться к себе в музей. Мы все вместе спустились в город, но на авенида да Либердада он с нами распрощался, с искренней теплотой пожав мне руку – надо думать, в знак благодарности за живой интерес к его музею. Он сказал, что я очень приятный, очень желанный гость в его доме и останусь таковым на все время моего пребывания в Лиссабоне. Если у меня выберется время и я захочу «тряхнуть стариной» и сыграть партию-другую в теннис, то его дочь с удовольствием введет меня в местный клуб теннисистов.
Зузу с воодушевлением подтвердила его слова.
Еще раз пожимая мне руку, он с добродушно-снисходительным видом кивнул в ее сторону, как бы и меня прося о снисхождении.
С того места, где мы распрощались с профессором, и правда было рукой подать до волнистых холмов, среди которых по берегам прудов и озер, в гротах и на залитых солнцем отлогих склонах раскинулись знаменитые насаждения – цель нашего похода. Двигались мы в различном, порядке; иногда дон Мигель и я шли по бокам сеньоры Кукук, а Зузу быстро шагала впереди. Потом я вдруг оказывался один подле горделивой дамы; Зузу и Хуртадо мелькали в отдалении. Случалось нам оставаться и вдвоем с Зузу, так что за нами или перед нами шествовала сеньора с дермопластиком, который, впрочем, чаще шел возле меня, стремясь растолковать мне особенности здешнего ландшафта, чудеса этого растительного мира, и, признаюсь, так мне было всего приятнее, конечно, не из-за «чучельщика» и его объяснений, а потому, что пресловутое «во-вторых», которое я так рьяно отрицал, являлось мне тогда в обворожительном сочетании матери и дочери.
Здесь будет уместно заметить, что природа, какой бы обольстительной и достопримечательной она ни была, не может занять наше внимание, если оно целиком обращено на «человеческое». Несмотря на все свои претензии, она – только кулисы, декорация. Но надо отдать ей справедливость: здесь она действительно заслуживала всяческого признания. Гигантские кониферы[191 — Кониферы – хвойные.], достигавшие пятидесяти метров в высоту, повергали меня в изумление. Местами этот очаровательный уголок земли, изобиловавший веерными и перистыми пальмами из всех частей света, своей буйно переплетающейся растительностью напоминал девственный лес. Экзотические тростники, бамбук и папирус окаймляли искусственные озерца, по водам которых плавали пестроперые утки. То тут, то там в темной зелени мелькали густые околоцветники, из которых вздымались огромные початки бутонов. Древовидные папоротники – эта древнейшая растительность земли – местами образовывали путаные и неправдоподобные рощи с неистово разросшимися корнями и стройными стволами, над которыми вздымались листья, густо обсыпанные коричневыми спорами.
– На земле насчитывается очень мало уголков, – заметил Хуртадо, – где еще произрастают древовидные папоротники. Вообще же папоротнику, не знающему цветения, да, собственно, и не имеющему семян, народные поверья с древнейших времен приписывают таинственные и чудесные свойства, и прежде всего способность любовной ворожбы.
– Фу! – фыркнула Зузу.
– Что вы хотите этим сказать, мадемуазель? – осведомился я. – Я просто удивляюсь, почему деловито научное упоминание о «любовной ворожбе», ничуть не уточненное, у вас вызвало столько эмоций. Какое из этих двух слов возмутило вас? Любовь или ворожба?
Она не отвечала, только смерила меня гневным взглядом и даже сделала какое-то угрожающее движенье головой.
Тем не менее вышло так, что я очутился рядом с нею, и мы пошли следом за зверевосстановителем и расово гордой maman.
– Любовь и сама по себе ворожба, – сказал я. – Что ж удивительного, что первобытные люди, так сказать, люди папоротниковой эпохи, которые, конечно, имеются и сейчас, ибо на земле все существует одновременно и вперемешку, пробовали ворожить при помощи папоротниковых листьев?
– Это непристойная тема, – оборвала она меня.
– Любовь? Как жестоко вы это сказали! Красота вызывает любовь. Чувства и мысли тянутся к ней, как венчик цветка к солнцу. Не думаете же вы исчерпать красоту вашим односложным восклицанием?
– По-моему, это пошлость – при красивой внешности наводить речь на красоту.
Такая прямота заставила меня ответить следующее:
– Вы очень злы, сударыня. Неужели же человека с благопристойной внешностью следует карать, лишая его права на восхищение? По-моему, безобразие скорей заслуживает кары. Я лично, из врожденного уважения к свету, на который мне предстояло явиться, всегда воспринимал уродство как своего рода пренебрежительное к нему отношение и, образуясь, порадел о том, чтобы не оскорблять его взгляда. Вот и все. Я считаю это признаком внутренней дисциплинированности. Вообще же тому, кто сидит в стеклянном домике, не пристало бросаться камнями. Вы сами так красивы, Зузу, так обворожительны ваши волосы, спущенные на маленькие ушки. Я не могу досыта наглядеться на них, Зузу, и даже успел уже их зарисовать.
Я не солгал. После завтрака в нише моего элегантного салона, куря сигарету, я пририсовал к изображениям нагой Заза, сделанным рукою Лулу, спущенные на уши локоны Зузу.
– Что! Вы позволили себе меня зарисовать? – сквозь зубы прошипела она.
– Ну да, с вашего разрешения, вернее, без оного. Красота – это не частная собственность, а всеобщее достояние, достояние сердца. Она не может помешать возникновению чувств, ею возбуждаемых, и не может запретить попытки воссоздать ее.
– Я хочу видеть этот рисунок.
– Не знаю, можно ли это сделать, вернее, хватит ли у меня на то смелости.
– Меня это не касается. Я требую, чтобы вы передали мне ваш рисунок.
– Это не один, а множество рисунков. Я подумаю, когда и где мне можно будет их вам показать.
– «Когда» и «где» как-нибудь устроится. О «можно» и речи нет. Сделанное вами за моей спиной – все равно моя собственность, а то, что вы сейчас сказали о «всеобщем достоянии», – это уж просто… бесстыдство.
– Меньше всего я хотел обидеть вас, и я в отчаянии, если вы считаете мой поступок невоспитанным. Я сказал «достояние сердца», и разве же это не так? Красота беззащитна перед нашими чувствами. Пусть они ее не затрагивают, не волнуют, ни в какой мере ее не касаются, а все-таки она перед ними беззащитна.
– Вы что, не можете подыскать другую тему для разговора?
– Другую тему? Весьма охотно! Или, вернее, не охотно, но с легкостью. Например, – я заговорил громко и нарочито «светским» голосом, – разрешите узнать, не знакомы ли вам и вашим уважаемым родителям господин и госпожа де Гюйон, то есть люксембургский посланник и его супруга?
– Нет, какое нам дело до Люксембурга.
– Вы опять правы. Но я обязан был нанести им визит. Я знал, что это будет приятно моим родителям. Теперь мне остается ждать приглашения на завтрак или на обед в посольство.
– Желаю вам веселиться.
– Все это я делаю не без умысла. Мне хотелось бы при посредстве господина де Гюйона быть представленным ко двору.
– Этого только недоставало! Значит, вы еще и царедворец!
– Если вам угодно так это назвать. Я долго жил в буржуазной республике, и как только выяснилось, что мой путь лежит через королевство, я про себя решил добиться аудиенции у монарха. Можете называть это ребячеством, но я испытываю прямо-таки потребность склониться так, как склоняются только перед королем, и в разговоре то и дело прибегать к обращению «ваше величество». «Сир! Прошу ваше величество принять всеподданнейшую благодарность за милость, оказанную мне вашим величеством…» – и так далее. Еще больше бы мне хотелось получить аудиенцию у папы, и со временем я ее непременно себе исхлопочу. Там ведь даже преклоняют колена – для меня это будет истинным наслаждением – и говорят: «Ваше святейшество».
– Вы, маркиз, кажется, собрались рассказывать мне о своей потребности в ханжестве.
– Не в ханжестве. В красивой форме.
– Па-та-ти-па-та-та! На самом деле вы просто хотите произвести на меня впечатление своими связями, приглашением в посольство, тем, что перед вами открыты все двери и что вы вращаетесь в высших сферах.
– Ваша мама запретила вам говорить мне «па-та-ти-па-та-та». Вообще же…
– Maman! – крикнула она так, что сеньора Мария-Пиа быстро обернулась. – Должна тебе сообщить, что я опять сказала маркизу «па-та-ти-пата-та».
– Если ты ссоришься с нашим юным гостем, – отвечала иберийка своим благозвучным, хотя и чуть глуховатым альтом, – то я не позволю тебе больше идти с ним. Поди вперед с доном Мигелем. А я уж постараюсь занять маркиза.
– Позвольте вас заверить, madame, – сказал я, после того как состоялся этот обмен кавалерами, – что никакой ссоры и в помине не было. По-моему, нет человека, который бы не пришел в восхищение от очаровательной прямоты мадемуазель Зузу.
– Мы оставили вас в обществе этого ребенка на слишком долгий срок, милый маркиз, – отвечала царственная иберийка с качающимися подвесками в ушах. – Юность обычно слишком молода для юности. Общение со зрелостью для нее если не приятнее, то, во всяком случае, уместнее.
– Такое общение, разумеется, большая честь, – осторожно отвечал я, пытаясь внести некоторую долю теплоты в это чисто формальное утверждение.
– Итак, мы закончим прогулку вдвоем с вами. Скажите, маркиз, было ли вам здесь интересно?
– В высшей степени. Я получил неописуемое наслаждение. И одно мне ясно: никогда бы я не наслаждался так интенсивно, никогда бы не был так восприимчив к впечатлениям, ожидавшим меня в Лиссабоне, впечатлениям от вещей и людей, вернее – от людей и вещей, без той подготовки, которую даровала мне благосклонная судьба в лице вашего достоуважаемого сеньора супруга. Разговор, состоявшийся у нас в пути, если, конечно, можно назвать разговором, когда один из двух собеседников остается лишь восторженным слушателем, был той палеонтологической вспашкой, которая разрыхлила почву для восторженного восприятия этих впечатлений, и в первую очередь расовых. Ведь это от вашего супруга я узнал о прарасе, о том, как в самые различные эпохи вливалась в нее кровь других интереснейших рас и как в результате нашим глазам явились существа, горделивые по самой своей крови…
Я перевел дыхание. Моя спутница громко откашлялась, не утратив при этом величия осанки.
– И с тех пор, – продолжал я, – приставка «пра», le primordial[192 — первобытный (франц.)], не